Гай Давенпорт - Гуннар и Николай
― Пописать надо, сказал Гуннар.
― Раздевайся, быстро, быстро, сказала Саманта. Ныряй в постель.
Он развязывал шнурки так, будто шнурков в жизни не видел, а пальцы на пуговицах, пряжке и молнии вдруг стали бессильны, как у младенца. Он едва успел нырнуть под покрывало, приподнятое Самантой, в трусах и носках, сердце колотится как у загнанного кролика, когда вернулся Гуннар.
― Только не это! Американский социолог врезался в стену.
Он снял рубашку, поднял одеяло и привлек к себе Николая.
― На нас до сих пор трусики и носки, сказала Саманта, которые я сейчас стягиваю.
Николай издает присвист удивления и послушания.
Единственная стратегия пришла ему в голову: лежать на спине, одну руку подоткнув Саманте под плечи, вторую ― под Гуннара. Краем глаза он посматривал то на одного, то на другого, ожидая инструкций, подсказки. Слышно ли им, как колотится у него сердце? Грудь Саманты у его ребер была и прохладна, и тепла. Твердое веснушчатое плечо Гуннара жестко вдавливалось ему в руку, отчего та занемела. Он поцеловал Саманту в щеку, его поцеловали в ответ.
― Так не честно, сказал Гуннар.
Поэтому он и Гуннара поцеловал, и тоже получил поцелуй.
Саманта через него дотянулась до Гуннара, Гуннар ― до Саманты: какой-то заговор коммуникации, будто слова больше не нужны.
― Обнимемся разок по-крупному, все потычемся друг в дружку, сказал Гуннар, и за дела. Сначала Саманта и Николай, потом Саманта и я, а потом уже мы с Николаем.
24― Дружественные деревья, сказал Миккель. Когда полковник Дельгар превращал дюны и болотистые пустоши Ютландии обратно в леса, он обнаружил, что если посадить горную сосну рядом с елью, оба вырастут и станут большими здоровыми деревьями. Одна ель вообще расти не будет. Микориза в корнях горной сосны выпрыскивает азот, и ель растет счастливая и высокая.
Толстые рубчатые белые гетры ― миккелевы, по верху ― голубые и горчичные полосы. Стягивает их, опираясь спиной на плечи Николая. Резинка подола пуловера натянута на стручок белых трусиков, вихор щекочет кнопку носа, глаза встречаются со взглядом Николая.
― К 1500 году Ютландия была сплошной заболоченной пустошью. Деревья -это мачты. Ты инжир можешь достать? Вон там, подо всеми этими молниями?
― Дружественные деревья, повторил Николай, ерзая, чтобы выбраться из шортов. Пространство, нехватка места в этом шалаше, ― дружественно. А чего это ты вдруг о дружественных деревьях, а?
Миккель раскачивался на спине, стягивая трусы. На лобке ладный клок волос мармеладного цвета.
― Инжир в одной руке, сказал Николай, хуй в другой. У этого твоего шалаша слишком много ног.
Миккель стаскивает трусики Николая.
Два небольших квадратных окошечка миккелева шалаша выходили на крыши, а фонарь сверху ― на листву и ветви.
― Гуннар ― не от сего мира, сказал Николай. То есть, от сего и не от сего. Чтобы стать скульптором, говорит он, нужно читать поэзию и философию, анатомию знать, как хирург, слушать музыку и отваливать, чтобы оставаться наедине с собой, чтобы в душе мир с самим собой был, а нравятся ему и девочки, и мальчики, это точно, и он пытается решить, кто больше. Но он хороший человек. Хороший скульптор. Его домохозяйка, из «Плимутских Братьев», с Фарер, она торчит от одной мысли, что он ― дьявол, но видно, что он ей нравится, и она c ним так и носится. А как на меня смотрит, когда я позирую.
25Голубка во сне Гуннара летела вверх тормашками, неся в когтях воробья.
ГЕРАКЛИТ В РЕЧКЕОбщепринятая психология заводится в тупик примитивной гностической теорией следующего содержания: вещи, как правило, должны являться ощущению в своей полной и точной природе. Никто не может быть дальше от истины, ничто не может меньше соответствовать жизни и восприимчивости животных.[8]
27Гуннар рисует руку Николая.
― Король Матиуш. Рассажи про него еще.
― В свое время. У Корчака есть пьеса, в которой дети судят Бога и историю. Слышать их обвинения ― почти кошмар. Его сироты были, по большей части, брошены родителями и оставлены на милость Польши, а это все равно что воробья бросить на милость ястребу.
28Великолепный взгляд голубых глаз.
― Миккель Анджело ведь кучу статуй налепил, да, и когда он был? Я такой, лять, тупой.
― Последняя четверть 1400-х годов и первые шестьдесят четыре года 1500-х.
Пальчики.
― Восемьдесят, лять, девять лет.
― Он, к тому же, еще и архитектором был, и художником, и поэтом.
― Давид убийца великанов.
― Моисей с рожками.
― Потолок католической церкви в Риме, Италия. С рожками?
― Лучи света у него изо лба. Как поговоришь с Богом, так сразу сиять начинаешь. Но похожи на рожки.
― А ты что про песок знаешь?
― Про песок?
― Мы в школе песок проходим. По географии. Его гоняет повсюду, как океаны. Плещется. Песок ― это камень, размолотый ветром и водой в пыль. Потом он снова слеживается и за миллион лет или около того снова превращается в камень. С ума сойти.
29Саманта в мешковатой фуфайке (Гуннара), смотрит на себя нарисованную. Появляется Николай, швыряет торбу с учебниками в угол.
― Дай посмотреть. Привет, Саманта, привет.
― И ты в этих штанишках в школу ходил?
― Где Гуннар? А, ну да. Сама же знаешь ― когда штаны по-настоящему короткие, ноги длиннее смотрятся.
― Пошел пописать и приводит себя в порядок. Мы довольно-таки увлеклись.
― К тому же с такими никакого белья под низом не надо, поэтому орешки с краником уютно лежат в остатке штанины, хоть и могут запросто выглядывать наружу, когда сидишь, если не заметишь. А обратно заправлять их довольно легко.
― Гуннар! закричала Саманта. Иди спасай меня ― или Николая, смотря кого, ты думаешь, от кого нужно защищать.
В дверь заглянула Эдит. Поджатые губы.
― Хо! сказал Гуннар, скачками спускаясь по лестнице, застегивая ширинку. Шлепают мокрые волосы.
― Рисуешь, рисуешь! Иногда получается, иногда нет. Тут Дега побывал, правда? Это ты невинного Николая дразнишь, или Николай пытается понять, к чему могут привести его чары? Студия ― дружественное место.
30Гигантская сухопутная игуана в своей шелковистой коричнево-зеленой кольчуге, Conolophus suberistatus Грэя, в курчавой зелени пизонии, рыбьей пьянки и гуавы устремила красные глаза на своего кузена амблиринхуса, из чувственно-розовой становясь свинцового цвета лавы, той, где подрастают красные скальные крабы. И, не отрывая взгляда от игуаны, Калибан, тоже видевший, когда отгремели громы и отвыли свое ветра бури, утонувших моряков, свалившихся с луны, когда время пришло. Их странные одеянья мокры и черны, струятся подобно лозам по костлявым ногам и рукам их, а ноги застегнуты в промокшую насквозь кожу.
31Николай отплясывал куклой на дергавшихся струнах, извивался угрем, скакал полоумным, аки фермер на духов день, пьяный и счастливый, индеец, топочущий в пляске призраков, балаганный негр, спешащий перепихнуться побыстрее, только что вылупившийся бес, гоняющийся за лютеранскими девицами.
Саманта тоже пустилась с ним в фокстрот Матта с Джеффом ― с примесью чего-то мексиканского. Музыка доносилась снаружи, от Братьев Грэй. Гуннар с Эдит накрывали во дворе ужин.
― Господь делает скидки молодым, сказала Эдит. Благо, на нем еще есть одежда.
32Испытывая дружеское расположение к бурному приливу георгинов за окном, где день стоял высоким коробом плотного и перпендикулярного света, Николай, наклонившись, начал раздеваться. То был свет далекой глухой фермы, где-то между кухней и амбаром, с цыплятами, колодцем, старым кирпичом с войлоком мха по углам и под деревьями. Бабочки, пчелы, мошкара.
― Твой двор ― это ферма на Фине, знаешь? Стаскивая с себя джинсы, он беззвучно выкрикнул в пустой воздух: Я ― Бэтмен.
На кофейном столике лежала новая книга, эссе о Витгенштейне, под редакцией Яакко Хинтикка.
― Который в своей частной жизни ― северный олень. Ты же бюст Витгенштейна сделал, правильно? Длинная шея и таращится. В кожаной куртке на молнии.
Трусики спущены, он пощекотал себе кончик пениса, в улыбке ― младенческая невинность. Планшет, цветные карандаши.
― Сегодня рисуем. Подтяни трусы, носки не снимай, рубашку долой. Прическа сегодня у тебя очень славно испорчена. Свет великолепный, как ты заметил. К тому же, по причинам, лезть в которые мне, возможно, не следует, ты мил и счастлив, и доволен собой.
― Я счастлив просто от того, что я здесь, Гуннар. Можно так сказать? Есть много хороших мест, Лес Троллей, моя комната дома, комната Миккеля, Ню-Карлсберг-Глиптотек и чего еще только нет, но тут ― мое самое лучшее место.