Джуд Морган - Тень скорби
А теперь еще одно, будущее: не шаткая арена обещания, но условленная встреча. Когда Шарлотта и Эмили вернутся с континента, они все вместе откроют школу. Ради этого будущего, думала Энн, просыпаясь каждым бряцающим несчастливым утром, она готова вынести свое настоящее. Этого было предостаточно, это было наивысшим благом. Энн обнаружила, что жить совсем без утешений нельзя, однако жить без иллюзий можно. И не только можно, а даже, наверное, необходимо.
Из окна поезда Шарлотта могла видеть только проблески Лондона, намеки на необъятность, бесчисленные огни. Они выехали из Лидса в девять утра, и сейчас ее усталые слезящиеся глаза допрашивали темноту февральской ночи. Ей отчаянно хотелось спать и в то же время вечно бодрствовать.
— Поразительно, — говорил папа, обращаясь к Мэри Тейлор, — у тех из нас, кто помнит времена дилижансов и кто, отправляясь в подобное путешествие, останавливался где-нибудь на ночь, такие поездки вызывали тревогу и страх. Право же, когда я только приехал в Англию, человек, намеревающийся посетить столицу, часто писал сначала завещание.
После короткого пребывания в Йоркшире Мэри возвращалась в Брюссель в сопровождении брата Джо, и то, что они поедут вместе с сестрами Бронте, было вполне естественно. А потому Патрику не стоило беспокоиться и сопровождать дочерей, однако он в своей педантичной манере настоял на этом. За двадцать лет он едва ли покидал пределы Хоуорта, а теперь отправился в далекое путешествие и чувствовал себя вполне комфортно: повторял «комбьен де» и «силь ву пле» из древнего разговорника и высаживался в Юстоне[67] бодрее остальных.
Где остановиться на ночь, выбирал тоже Патрик, указав на гостиницу, услугами которой он предпочитал пользоваться в молодости. «Чапте кофихаус», прямо в старом книжном квартальчике на церковном дворе собора Святого Павла: заброшенное место, коричневое здание, обшитое панелями, скрипучее, пропахшее мясной подливой, гамашами и пудрой для волос. Здесь Шарлотта проснулась в первое свое утро в Лондоне и отсюда начала познавать столицу. У них оставалась пара свободных дней до отплытия корабля, и Шарлотте хотелось поглотить все. Даже если, как оказалось, жадный аппетит доводил ее до тошноты. Джо Тейлор знал Лондон, по меньшей мере его достопримечательности, и проявлял энтузиазм, помноженный на неутомимость. Вперед: аббатство, галереи, да-да, все до единой. Шарлотта чувствовала себя ребенком, который заигрался в прятки и забыл выйти из убежища, а теперь протирает глаза, выглядывает из своего тайника. Похоже, пока она дремала за ширмой, тут все время что-то происходило. Она встала рано, чтобы ничего не упустить, но как рано ни вставай, лондонский день казался наполовину прошедшим, крупы лошадей уже покрылись испариной, а цветы в корзинах уличных торговцев привяли. Дымоход вырастал над дымоходом, будто дома строились один над другим; а выше угольный дым создавал пасмурный, туманный день, хотя кое-где за ним сверкала морозная ясность. Собор Святого Павла заставил Шарлотту остолбенеть от изумления: на несколько странных мгновений она снова очутилась в запретном Вердополисе. В Королевской академии пришлось сдерживать порывы и уткнуться носом прямо в полотно: ее затягивал водоворот мазков Тернера[68]. Они все еще крутились в голове у Шарлотты тем вечером, когда ее по-настоящему стошнило.
— Что ж, по крайней мере, это подготовит твой желудок к пересечению моря, — сказала Эмили. Она деловито вышагивала по комнате, складывая одежду, — бывалая путешественница, даже слегка заскучавшая. Только у основания большого пальца на правой руке виднеется кольцо из красных зубчатых звеньев, как будто она себя кусала.
— С этого, — слабо произнесла Шарлотта, — с этого начинается жизнь, не так ли?
— Нет, — отрезала Эмили, обратив на сестру холодный пустой взгляд. — Это пауза.
И на мгновение грохот колес за окном превратился в барабанную дробь, предвещавшую войну.
Следующим утром пакетбот[69] до Остенде[70] уносит их с причала «Лондон бридж». Гортанный стук парового двигателя, панический топот и рев домашнего скота на борту, редкие приветствия пассажиров. На палубе Шарлотта, осторожно вдыхая воздух только до половины легких, наблюдает, как Лондон укутывается в серые ткани расстояния. Пересечение моря. Шарлотта чувствует, что в таком знаменательном действе должно быть что-то магическое: конечно, оно открывает новые возможности для перемен, о которых нельзя было даже мечтать. Конечно, она может оставить позади даже саму себя, оставить увядать на том иссыхающем берегу.
«Бронте, — думает мадам Хегер, — довольно благозвучное имя». И это притом, что большинство английских имен кажется ей угрюмым столкновением согласных.
Это все, что она думает. Пока.
Она директриса пансиона Хегер, большой школы для юных леди, которая расположена на улице Руи-де-Изабель в Брюсселе: парадное крыльцо выходит на улицу, пустую и строгую, как акцизное управление или тюрьма, но с тыльной стороны течет своя, тайная жизнь — настоящий закрытый мирок, состоящий из симпатичного внутреннего дворика и фруктового сада, пестрой беседки и балконов. С какой стороны ни посмотри, ничего общего с серыми камнями и суровостью Западного Ридинга. Вот потянуло ладаном и чесноком: католическим девичеством. Темные шелковистые ресницы, шуршащие платья, исповедь и трансформация чувства вины. Что-то от слегка растревоженной, розовой томности есть в этих хорошо распланированных комнатах, в просторных дортуарах; это особенно остро ощущается, когда юные леди в саду, что бывает часто. Свободные упражнения, качественное питание, никаких пуританских лишений — таков стиль пансиона Хегер. Сейчас здесь ожидают последних учениц. Конечно, они будут в диковинку — взрослые женщины, англичанки, протестантки, — но пансион Хегер известен своей силой ассимиляции. Он прекрасно справится. Потому что им прекрасно управляют.
Трудолюбивая мадам Хегер лишь ненадолго задерживается за завтраком, чтобы выпить вторую чашечку кофе, потянуться детскими носочками к камину, пока английская няня управляется с тремя маленькими девочками. Она позволяет себе это, поскольку находится на девятом месяце беременности. На ее щеках играет тот самый здоровый румянец, о котором часто говорят, но редко видят; на самом деле она просто-таки воплощение женственности и домашнего уюта. Миловидная пухленькая женщина с масляной кожей, черными блестящими завитыми волосами и губами, которые, кажется, вот-вот улыбнутся какой-нибудь ласковой мысли. Всего пару минут позволяет она себе. Обязанности ждут, в том числе этим утром прием англичанок. Она поднимается с кресла и нечаянно задевает край подноса — фарфоровая кофейная чашка скатывается в камин и разбивается. Что самое любопытное, она не разбивается вдребезги, но аккуратно распадается на две половинки.
Мадам Хегер секунду взирает на это в легком удивлении. Но даже тень суеверной мысли не затмевает ее чело. Она — дитя Просвещения: католичка, но в здравый смысл верит ничуть не меньше, отчего и посвятила себя преподаванию. Она звонит в колокольчик, призывая горничную, извиняется перед той за дополнительные хлопоты — и осколки убраны. Так-то лучше. Беспорядок ей отвратителен.
На первом этаже она минует две длинные классные комнаты, приветствует и жалует вежливыми расспросами мадемуазелей Бланш, Мари и Софи, учительниц, распределяет добрые взгляды и слова между ученицами — как дневными, так и теми, что на пансионе, — удостоверяется, что все хорошо, все идет гладко. Гладко, как ее кожа, гладко, как волосы, которые она каждый вечер добрых двадцать минут расчесывает перед зеркалом. Мадам Хегер не может пройти мимо одеяла или драпировки, не разгладив ее: она должна это сделать.
Сейчас звенит колокольчик в домике привратницы, и мадам Хегер идет в прихожую, выложенную плиткой, чтобы встретить вновь прибывших.
Все довольно очаровательны и трогательны, как она позже говорит мужу. Высокий седовласый пастор и его хромающие любезности: две маленькие застенчивые бледные женщины, которые напоминают ей — как же они называются? — квакерш[71]. И, ах, какие серьезные: такое впечатление, будто они в любой момент готовы пойти на плаху.
— На плаху? — Месье Хегер, щека которого покоится на животике жены в ожидании, что ребенок зашевелится, недоуменно поднимает смуглое лицо. — Ради чего?
— Просто готовы и все. — Мадам Хегер разглаживает его кудрявые волосы. — Невозможно представить.
Шарлотте было почти двадцать шесть; и еще никогда со времен раннего детства, дней счастливого пребывания в середине, ей не было так хорошо.
Ей нравилось все. Ей нравились долгие громыхающие поездки в diligence[72] по Бельгии и то, что Бельгия походила на большой, хорошо политый огород. Ей нравился Брюссель, который, по ее мнению, обладал всем, чем должна обладать заграничная столица: бесконечными церквями и монастырями, маленькими затейливыми воротами и амбразурами, колоколом-ангелюсом[73], звон которого веками разносится темными канавами улиц. А еще Руи-Рояль, по которой важно катятся экипажи на высоких колесах и проходят парадом кавалеристы, опутанные золотыми галунами, почти как египетские мумии бинтами; где важных дам тяжело отличить от куртизанок; где есть затененный каштанами парк с напыщенными бронзовыми статуями прославленных ничтожеств; где буржуазия с зонтиками в руках прогуливает своих детей, наблюдая, как те лепят снеговика, и отмахиваясь от продавцов фиалок, у которых туфли деревянные, а лица коричневые, как орех, и осунувшиеся. Ей нравилась школа, умело управляемая, уютная и цивилизованная, и нравилась мадам Хегер, утонченная и в то же время открытая к общению, а кроме того — это стало откровением — не старая дева.