Симона Бовуар - Мандарины
С минуту я молчала; отрицать бег времени: наверняка все пытаются это делать, я тоже пыталась, и не раз. Упрямая уверенность Поль вызывала у меня смутную зависть.
— Я хочу лишь сказать, что мы живем на земле и что следует с этим мириться. Ты должна предоставить Анри делать то, что ему нравится, и немного заняться собой.
— Ты говоришь так, словно Анри и я — это два разных существа, — задумчиво произнесла она. — Наверное, есть тут своего рода непередаваемый опыт.
Я потеряла всякую надежду переубедить ее, да и в чем, собственно? Я уже не знала. И все-таки сказала ей:
— Вы — разные, и доказательство тому то, что ты его критикуешь.
— Да, существует поверхностная часть его самого, с которой я борюсь и которая нас разделяет, — согласилась она. — Но по сути своей мы — единое существо. Раньше я часто это ощущала; я даже отчетливо помню свое первое озарение: я была почти напугана этим; знаешь, до чего странно полностью растворяться в другом. Но зато какая награда, когда обретаешь другого в себе! — Она вперила в потолок вдохновенный взор: — Будь уверена в одном: мой час снова придет. Анри возвратится ко мне таким, каков он есть по своей сути, таким, каким я заставила его увидеть самого себя.
В голосе ее слышалась почти отчаянная пылкость, и я отказалась спорить дальше, но все-таки добавила:
— Все равно тебе пойдет на пользу встретиться с людьми, встряхнуться немного. Не хочешь в следующий четверг пойти вместе со мной к Клоди?
Взгляд Поль вернулся на землю, казалось, будто она достигла некоего внутреннего оргазма и теперь, освободившись, почувствовала облегчение; она улыбнулась мне.
— О нет! Не хочу, — сказала Поль. — Клоди приходила ко мне на прошлой неделе, и я сыта ею на долгое время. Ты знаешь, что она поселила у себя Скрясина? Не понимаю, как он согласился на это...
— Полагаю, у него не осталось ни гроша.
— Как подумаю об этом ее гареме! — молвила Поль.
Она громко рассмеялась, помолодев при этом на десять лет: раньше она всегда бывала со мной такой. В присутствии Анри Поль пыжилась, и теперь создавалось впечатление, что она непрестанно чувствует на себе его взгляд. Быть может, она вновь обрела бы свою веселость, если бы имела мужество жить сама по себе. «Мне не удалось поговорить с ней, не хватило умения», — с упреком говорила я себе, покидая ее. Существование, какое вела Поль, было ненормальным, и временами она несла сущий вздор. Однако сегодня я была не способна преподать ей серьезный урок. Нормальное существование — что может быть безрассуднее? С ума сойти, сколько есть вещей, о которых приходится не думать, чтобы прожить весь день от начала до конца и не свихнуться, с ума сойти, от скольких воспоминаний надо отказаться и от скольких истин отрешиться. «Вот почему мне страшно ехать», — подумалось мне. В Париже, рядом с Робером, я без особого труда избегаю ловушек, я научилась их распознавать, существуют тревожные звоночки, предупреждающие меня об опасности. Но что со мной станется, когда я окажусь одна, под незнакомыми небесами? Какие откровения озарят меня внезапно? Какие разверзнутся пропасти? Пропасти сомкнутся, откровения померкнут, тут нет сомнений; я и не такое видела. Мы сродни тем земляным червям, которых безуспешно разрезают надвое, или омарам, чьи клешни отрастают заново. Однако минута ложной агонии, минута, когда хочется скорее умереть, чем еще раз примириться, — как подумаю об этом, становится страшно. Я пытаюсь урезонить себя: почему со мной что-то должно случиться? А почему нет? Какой прок сворачивать с проторенных дорог? Верно, здесь я немного задыхаюсь, но и задыхаться тоже привыкаешь; а привычка, что бы там ни говорили, никогда не бывает скверной.
— Что с тобой? — подозрительно спросила Надин через несколько дней. Завернувшись в мой халат, она лежала на диване у меня в комнате; именно в таком виде я обычно заставала ее, когда возвращалась домой; только жизнь других, их одежда, мебель имели в ее глазах ценность.
— А что ты хочешь, чтобы со мной было? — спросила я.
Я не говорила ей о письме Ромье, но, хотя Надин плохо меня знала, она замечала малейшую перемену в моем настроении.
— Похоже, ты спишь на ходу, — сказала она.
И верно, обычно я с увлечением расспрашивала ее о проведенном дне, а тем вечером молча сняла пальто и причесалась.
— Вторую половину дня я провела в Сент-Анн{70}, думаю, немного одурела, — ответила я. — А ты? Что ты делала?
— Тебя это интересует? — зло спросила она.
— Разумеется.
Лицо Надин просияло; она решила не отказывать себе в удовольствии.
— Я только что встретила мужчину своей жизни! — вызывающим тоном заявила она.
— Настоящего? — с улыбкой спросила я.
— Да, настоящего, — серьезно сказала она. — Это приятель Лашома, потрясающий тип, не такой писака, как другие; борец, самый настоящий. Его зовут Жоли.
Некоторое время назад она поссорилась с Анри: его поведение столь нетрудно было предугадать, что я удивлялась, как она сама могла обмануться.
— Итак, на этот раз ты вступишь в партию? — спросила я.
— Он был возмущен, что этого не случилось до сих пор. Видишь ли, он не тратит времени на ерунду. Идет своим путем. Одним словом, мужчина.
— Мне давно кажется, что тебе следовало бы во всем убедиться на собственном опыте.
— Потому что для тебя, разумеется, это всего лишь опыт, — заметила она язвительно. — Вступить мне в партию или выйти из нее — не важно, пускай перебесится. Так ведь?
— Конечно нет; ничего подобного я не говорила.
— Я знаю, что ты думаешь. Пойми, сила Жоли в том, что он верит в истины; его не интересуют опыты: он действует.
В течение какого-то времени я сносила агрессивные похвалы, которые она расточала в адрес Жоли; на своем письменном столе рядом с учебником по химии она держала раскрытый «Капитал», и ее взгляд тоскливо блуждал от одного тома к другому. Все мои поступки она принялась изучать с точки зрения исторического материализма; в начале этой холодной весны на улицах было много нищих, и, если я давала им немного денег, она усмехалась:
— Напрасно ты думаешь, что, подавая милостыню этому жалкому отбросу человечества, ты изменишь облик мира!
— Ничего такого я не думаю; ему — радость, и этого уже довольно.
— А ты успокаиваешь свою совесть, и все в выигрыше. Она всегда приписывала мне темные расчеты:
— Тебе кажется, что, отказываясь бывать в свете и проявляя грубость в отношении людей, ты порываешь со своим классом: ты неотесанная представительница буржуазии, вот и все.
Однако истина заключалась в том, что мне просто не хотелось идти к Клоди; во время войны она присылала мне из своего бургундского замка кучу посылок, а теперь настоятельно приглашала на свои четверги; в конце концов пришлось-таки согласиться; и вот как-то снежным майским вечером я с большой неохотой села на велосипед. По своенравной прихоти зима вдруг воскресла посреди весны; притихшее белое небо просыпалось на землю большими хлопьями, теплыми на вид, холодными на ощупь. Я предпочла бы катить вперед, далеко-далеко, по ватным дорогам. Светские обязанности казались мне еще более ужасными, чем раньше. Но сколько бы ни прятался Робер, избегая журналистов, наград, академий, гостиных, генеральш, из него делали своего рода публичный монумент, из-за чего и я становилась публичным лицом. Я медленно поднималась по пышной лестнице. Я ненавижу ту минуту, когда все взоры обращаются в мою сторону, когда одним молниеносным взглядом устанавливают, кто я есть, и разбирают меня по косточкам. Тогда и я осознаю себя как личность и ощущаю беспокойство.
— Какое чудо — встретить вас! — такими словами приветствовала меня Лора Марва. — Вы так заняты! Нельзя даже осмелиться пригласить вас.
Мы отклонили по крайней мере три ее приглашения; среди людей, которых я узнавала в этой сутолоке, мало было таких, по отношению к кому я не чувствовала бы себя в той или иной мере виноватой. Нас считали высокомерными, мизантропами или позерами. Мысль о том, что нас просто не привлекает свет, полагаю, даже не приходила в голову никому из тех, кто с жадностью стремился поскучать здесь. Скука была тем бедствием, которое с детства наводило на меня ужас. Чтобы избежать его, я в первую очередь и хотела поскорее вырасти, всю свою жизнь я строила на неприятии скуки; но, возможно, те, кому я пожимала руки, настолько привыкли к ней, что даже ее не замечали: возможно, они понятия не имели, что у воздуха может быть иной вкус.
— Робер Дюбрей не смог с вами прийти? — спросила Клоди. — Скажите ему, что его статья в «Вижиланс» восхитительна! Я знаю ее наизусть, повторяю ее за столом, в ванной, в постели: сплю с ней; это мой нынешний любовник.
— Я скажу ему.
Она пристально смотрела на меня, и я почувствовала себя неловко; мне, разумеется, не нравится, когда о Робере говорят плохо; но когда его расхваливают, меня это смущает; я ощущаю на губах глупую улыбку, молчание кажется мне затянувшейся паузой, а каждое слово — несдержанностью.