Торгни Линдгрен - Вирсавия
Некогда царь был пастухом, отроком пас отцовские стада, тысячи овец отца своего Иессея на холмах меж Фекоей и Вифлеемом; он и теперь порою ночевал под открытым небом, дабы сберечь в себе пастушье мягкосердие и великодушие, с этой целью позади царского дома оставлен был участок поля, и он спал там на голой земле, укрывшись одеялом из козьей шерсти, под охраной дюжины хелефеев. По истечении такой пастушеской ночи всегда призывали Асафа из рода Левия, начальника певцов, который один только мог убедить пастуха Давида, что тот и вправду царь: хотя был Давид младшим среди сыновей Иессея, восьмым и последним, но Господь избрал его и возвысил, ныне он царь над Сионом, он сам завоевал гору Сионскую, и царскую крепость, миновала непроглядная черная ночь, когда спал он, будто зверь, на земле, и он вновь был помазанником, восстал из смертной бездны.
Для таких пробуждений была особая песнь, царь сам сложил ее, музыканты пели и произносили ее нараспев, простирая руки к розовеющим утренним небесам.
Господи! силою Твоею веселится царь
и о спасении Твоем безмерно радуется.
Ты дал ему, чего желало сердце его,
и прошения уст его не отринул,
ибо Ты встретил его благословениями благости,
возложил на голову его венец из чистого золота.
Он просил у Тебя жизни; Ты дал ему
долгоденствие на век и век.
Велика слава его в спасении Твоем;
Ты возложил на него честь и величие.
Ты положил на него благословения на веки,
возвеселил его радостью лица Твоего,
ибо царь уповает на Господа
и по благости Всевышнего не поколеблется.
Так провел он первую эту ночь после первой встречи с Вирсавией, под открытым небом, лишь тонким одеялом отделенный от тьмы небесных пространств; земля была еще влажная после дождя, когда утром пробудился он от звука труб возле скинии Господней и увидел певцов, направлявшихся к нему от ворот царского двора, и уразумел он, что помышления его прояснились и углубились, промытые сном, и теперь он знал, как ему поступить с Урией.
Но для начала он повелел призвать к нему писца.
Писец этот был в Иерусалиме, когда Давид завоевал город, он знал священные знаки для четырех разных языков и писал заостренной тростинкой на глиняных табличках. Назначение записей было — умалить преходящность слов.
Написанное оставалось в собственности говорившего, пряталось в тайник под полом и никогда более не использовалось. Оно было — и этого уже предостаточно.
Иногда царь приказывал писцу записать песнь, которую сложил, и тогда глиняную табличку посылали с гонцом к храмовым певцам, дабы слова эти сохранялись в скинии, пред ликом Всевышнего.
Перед писцом царь поневоле говорил медленно, каждое слово должно было созреть, быть может, в том и заключалась истинная задача писца — обуздывать и смирять бег мыслей, открывать слова одно за другим так, чтобы говорящий поневоле заглядывал в них, как ловец раковин заглядывает в открытые их створки.
Предназначение писания было — писание.
Язык писцу вырезали, простая мера предосторожности давнего его хозяина. А царю Давиду нравилось усматривать в этом глубокий смысл: писец как таковой должен быть совершенно чист. Словам должно слетать не с уст его, а только с пальцев его.
_
Писец, вот что надобно записать о Шафане.
Шафан умер.
Я, царь Давид, любил его как мою жизнь, сердце его было привязано к моему сердцу, он был что яблонь между лесными деревьями.
Похоронят его в Хевроне, три сотни мужчин и сотня плакальщиц будут сопровождать его, они разорвут одежды свои и три дня будут оплакивать его кончину, и сам я пойду за гробом, рыдая и стеная, как покинутое дитя, могилу ему мы приготовим под тамариском, подле храбрых в Хевроне.
Боже мой, Боже мой, отчего не сохранил Ты Шафану жизнь!
Он был у меня, как сам я некогда в юности моей был у царя Саула, он играл для меня, когда скорбело сердце мое, как я играл для царя Саула, когда нападали на него Твои, Господи, злые духи.
Отчего не простер Ты над Шафаном мощную руку Твою и не сохранил его? Дважды пытался царь Саул погубить меня, когда я играл на гуслях, дважды гонялся за мною с копьем своим, желая пронзить мое сердце и пригвоздить меня к стене, но я уклонился и на бегу продолжал играть, помню, сколь тяжело это было и трудно.
Но Шафан не бежал, не уклонялся, он встретил смерть с открытыми глазами. Открытыми, выколотыми потом глазами.
Меня ты сохранил, но Шафана низвел к мертвым, в преисподнюю.
Ради Вирсавии ли пришлось ему умереть?
Ради Вирсавии пришлось ему умереть.
Писец, это надобно тебе сильно подчеркнуть: виновата Вирсавия, по ее вине умер Шафан.
Смерть его на хрупких ее плечах, никогда не избавиться ей от этой вины, во все дни жизни своей пребудет она виновной, она согрешила, позволивши увидеть себя в миг избрания.
Шафан увидел распущенные ее волоса, груди ее, подобные голубицам, пуп ее, боящийся щекотки, подвижные, гладкие ступни, бедра, подобные виноградным гроздьям, увидел нечистые отверстия плоти ее. И потому, что он все это увидел и знал, что это свято, пришлось ему умереть.
Кто теперь будет играть для меня на кинноре, когда Ты, Господи, посылаешь на меня злых духов?
У Шафана было четыре брата, все старше его, сейчас они сражаются под Раввой в войске Иоава, надобно послать к ним гонца, чтобы оплакали они его и принесли за него в жертву безупречного козленка, жертву вины.
Теперь имя ему — Рефаим, что значит: тот, кто не существует. Или: тот, кто в призрачном бытии своем как бы вовсе не существует.
Слепой, замаранный кровью и несуществующий.
Господь вложил его жизнь в пращу Свою и бросил его в то место, где заходит солнце, к западному пределу. В пустое Никуда, в низшее пространство, в пещеру подземную, в кромешную тьму, во мрачный хаос, в бездну сокрушения, в край забвения, в боль вечную и тлен.
В Берофе, городе царя Адраазара, я, царь Давид, впервые увидел Шафана. Было ему семь лет, он стоял у дверей разоренного отчего дома, так я нашел его, в доме лежали сестры его, и мать, и отец, заколотые моими храбрыми, братьев его увели в плен, лицо Шафана было залито слезами, Ахса, его сестра-близнец, тоже убитая лежала в доме, и я наклонился к нему, я и по сей день не знаю, почему его пощадили, я взял в ладони лицо Шафана, и утешил его, и сказал:
Это соделал Бог.
И он поднял на меня глаза свои и спросил запинаясь, так по-детски, так испуганно, что сердце у меня сжалось от боли:
Каков же тогда Он, Бог?
И я ответил:
Он велик. Более велик, чем жизнь и смерть, вместе взятые. Он столь велик, что мы даже не смеем произносить подлинное Его имя.
А разве Его имя не Бог?
Нет, ответил я. Его подлинное имя не Бог. Но мы зовем Его так.
Ах, Боже мой, какой он был несчастный, и испуганный, и красивый, совсем как Вирсавия, как воробей, запутавшийся в силках птицелова, глаза у него были широко распахнутые и нагие, как у Вирсавии, одежда лохмотьями свисала с его плеч, пот страха его пах как у женщины, да, он пах как Вирсавия.
Ему еще не делали обрезания, отец его был из хананеев, и потому я велел обрезать его и дал ему имя — Шафан. И принес за него в жертву годовалого ягненка, будто я сам родил это дитя. Потом я взял его сюда, в мой город, город Давидов, я вправду владел им.
Все, что он привез с собою, была погремушка, литая медная погремушка, которую первый его отец сделал для него.
Писец, погремушку эту надобно похоронить подле него, под тамариском.
Она спрятана под изголовьем его постели, в маленькой горнице, что перед комнатой хелефеев и фелефеев, лежит в ящичке из чеканного серебра, подаренном мною.
Не в силах я более говорить.
Я плачу, душа моя объята скорбию о слуге моем Шафане, да не увлечет меня стремление вод горести и печали, Господи, я утолял голод желчью и жажду уксусом… колесниц Божиих тьмы, тысячи тысяч, среди их Господь, но собственный Шафанов киннор, гусли его, их мы сохраним, они могут еще возвеселиться радостью, не оставь меня, Господи, не отвергни меня от лица Твоего, даруй мне отдых в руке Твоей, а не в ужасной праще гнева Твоего.
_
Верхом на коне ехал Урия через Галаадскую землю в Иерусалим, наездник он был неумелый, однако ж Иоав посадил его на египетского коня — царь призывает, мешкать нельзя. Мощные икры Урии колотились о конские бока, он покачивался в седле, сидел сгорбившись, наклонясь к холке; усталый конь поник головой, и при каждом шаге его она моталась из стороны в сторону, острые уши повисли, как у осла. От яркого серебристо-белого света Урия щурил глаза. Путь его лежал вверх по склонам долины Иорданской, совсем недавно у Вифавары он вброд переправился через реку, ноги еще хранили ощущение влажной прохлады, а впереди него высились горы.