Майкл Мартоун - Папа сожрал меня, мать извела меня
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует: «Наколи камней, набери земли вон на той горе, притащи сюда и за семь дней наполни той землей семь котлов». Я всего лишь трехгодовалое дитя, если стану я колоть камни, набирать землю и носить вниз с горы, разве не раздавит меня тяжестью? Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Мне отвратителен этот человек с его непомерными требованиями, но если из-за них мне предстоит умереть поджаренной на костре из рогоза, непонятно, ради чего я выжила, без сна и отдыха я колю камни, копаю землю и за семь дней заполняю семь котлов.
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы я набрала воды. Стоило мне подумать: «Чем же он хочет, чтоб я начерпала воду?» — как мужчина протягивает мне плетеную корзину, я вижу, корзинка-то вся дырявая, такой не поймать ни мелкую, ни крупную рыбешку, а уж воды не набрать и подавно, от одного только взгляда на нее глаза мои наполняются слезами, не успеваю я смахнуть их, как они наворачиваются снова и снова, вся в слезах иду я к берегу реки, что несет свои полные воды, я не знаю, как глубока она, я смотрю на свое отражение в воде, одно, второе, если бы я была как все, могла бы прожить сто лет и больше, но вряд ли это произойдет со мной, интересно, что сказала бы моя матушка, которая запеленала меня в шелковое белье и воткнула в песок стебелек тростника, пометить место, где меня закопали. Мне ни за что не начерпать воды этой корзинкой. Может, обращусь я к водяному, к каппе, что живет в полноводных реках, и молитву мою услышат? Я стою у перил на мосту и молюсь: «Водяной, хочу я начерпать воды, но не могу, хочу, но не могу, хочу, но не могу». Расправляю я плечи и, рыдая, трижды возношу молитву. И тут вижу идущего мне навстречу продавца масла для лампад. «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что хочешь набрать воды и не можешь? Вот тебе промасленная бумага, положи ее в корзинку и набери воды», — произносит он, в его больших руках лист промасленной бумаги. Я застилаю корзинку бумагой и набираю в нее воды — дело сделано.
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, и снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы ногтями срезала я десять стеблей тростника. Разве могу я нарезать ногтями тростник, если у меня тонкие, тонкие пальцы трехгодовалого ребенка? Пальцы мои тоньше тростникового стебля, а ногти мягкие, мягкие, мягкие, но если не смогу я нарезать тростник, быть мне снова поджаренной на костре из рогоза. При мысли, до чего же неразумными могут быть требования мужчин, слезы наворачиваются у меня на глаза, и тут появляется человек одетый во все черное и спрашивает: «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что не можешь нарезать тростник?» Достает он нож, и лезвие у того ножа, что достает мужчина в черном, большое, и блестит оно на солнце, в мгновение ока десять стеблей тростника срезаны. Как же я благодарна.
И снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и говорит: «Андзюхимэко, возьми-ка его в рот». Мне противно, но я не могу ослушаться, и тогда мужчина требует, чтобы я держала его во рту, до чего же противно, думаю я, но еще ужасней быть поджаренной на костре из рогоза, мне противно, но я держу его во рту, и тогда мужчина требует: «Андзюхимэко, теперь засунь-ка его вовнутрь». Он говорит это мне, трехгодовалому ребенку. Если я засуну это вовнутрь, тело мое может разорваться, и тогда мне конец, я прошу мужчину не делать этого, но он свирепо смотрит на меня, гореть мне на костре из рогоза, на костре из рогоза. Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Я не хочу снова жариться на костре, так что ничего не поделаешь, я запихиваю это вовнутрь и, к моему удивлению, все заканчивается быстро и обыденно, но у меня такое чувство, что все мои внутренности переворошили, они выскакивают наружу, я подбираю одно за другим и запихиваю обратно, вовнутрь.
Внутренности мои и плоть упругие и гладкие, непросто засовывать их обратно, но радуюсь я, что они такого красивого цвета, радуюсь, что они такого ослепительного цвета, ярко-голубого и ярко-красного.
После этого мужчина разводит костер под семью котлами и говорит: «Взял я котлы, что наполнила ты землей, оросил их водой, что ты начерпала, и разжег под ними костер из тростника, что ты нарезала. Теперь, Андзюхимэко, разденься донага и пройди босыми ногами по земле, что в семи котлах». Котлы раскалились и бурлят, встала я на край котла и громко зарыдала, доколе же этот человек будет требовать невозможного? И тут прилетела ласточка. Стоило мужчине отвернуться, как она защебетала: «Беги, беги, трехгодовалая кроха Андзюхимэко!» — и я побежала, как есть, нагая и босая, бежала пока наконец не увидела одиноко стоящий посреди поля незнакомый дом. «Извините за беспокойство, извините за беспокойство!» — прокричала я, вышел из дома мужчина и спросил, откуда я пришла нагая и босая, и сказал: «Вижу, ты всего лишь трехгодовалое дитя, и хотел бы я тебя укрыть, но что, если тот человек гонится за тобой, и, придя сюда, начнет издеваться и надо мной, станет поджаривать на костре из рогоза и замучает до смерти, лучше тебе сейчас же убираться отсюда». Вышла я из дома и увидела, что на улице уже смеркается и моросит дождь. Как же мне быть, того и гляди, мужчина догонит меня, а уж если схватит, то ждет меня смерть? Что же мне делать? И тут до меня доносится: «Дитя, дитя, вернись!» Ошибки быть не может, голос зовет меня, мужской голос, и я бегу обратно, в незнакомый дом, что стоит посреди поля.
«Дитя, дитя, ты вернулось! Скорее поешь рис и забирайся в мешок, я подвешу его к стропилам. Самой судьбой было мне уготовлено, что придешь ты в мой дом, прося о помощи, как бы надо мной ни измывались, сколько бы ни поджаривали на костре из рогоза, я решил, что помогу тебе, быстрее же поешь рис и забирайся в мешок, и когда подвешу я мешок к стропилам, терпи, даже если зачешется ухо, терпи, даже если захочется пукать», — и с этими словами сильные руки подняли мешок, крепкие, сильные руки. И тут появился мужчина, что гнался за мной, и спросил: «Не появлялась ли здесь Андзюхимэко, трехгодовалое дитя Андзюхимэко, ловкачка, которая, что бы я ни приказывал, все время обводила меня вокруг пальца и выходила сухой из воды? Убежать далеко она не могла, глянь-ка, мешок, что свисает со стропил, качнулся, ну-ка сними его», — приказал он. Я приготовилась, что, как только мешок снимут, ждет меня неминуемая смерть, и мужчина, что укрыл меня, умрет вместе со мной, поджаренный на костре из рогоза, как тот, что укрыл меня, сказал моему преследователю: «Так и быть, сниму я мешок со стропил, но только если ты покаешься». «Тогда возьму я пилу и подпилю стропила», — ответил мужчина, что гнался за мной, но человек, что укрыл меня, набрал воды в лохань и протянул ее мужчине, что гнался за мной. У того, кто отразился в воде, рот был разорван аж до впадины на затылке, и зубы из того рта торчали во все стороны. «Да ты никак бес в душе? Покайся, покайся, не нужны нам бесы, покайся, покайся, не нужны нам бесы!» — стал подначивать человек, что укрыл меня, и в конце концов мужчина, что гнался за мной, исчез, исчез с глаз долой как и не бывало.
Странствующее дитяВот она я, одетая в черные одежды, темно-синие портянки и хлопковые таби, повязав соломенные сандалии варадзи, иду на поиски матушки. Обошла я больше шестидесяти провинций, но нигде не могу найти ту, что зову матушкой. Ночевала я и в поле, и в горах, подушкой мне служил веер, а ширмой соломенная шляпа, поливал меня дождь и обдувал ветер, собаки накидывались на меня с лаем и кусались, пугали меня карканье ворон и шелест деревьев, зажав уши, спасалась я бегством, но матушку так нигде и не могла найти. Ведь когда-то давно она дала мне жизнь, куда же она исчезла, почему не могу я найти ее? Без матери смогла я вырасти, без материнской груди смогла я вырасти. Если бы матушка рано ушла из жизни, но явила бы мне свои останки, могла бы я не тратить жизнь на поиски, но уж если она жива, то должна я ее искать.
Мне уже семь. На улице весна, апрель. Я все иду и иду. Смеркается. Я забралась так далеко в горы, что уже не различаю, куда иду и откуда пришла, я хотела бы найти ночлег, но вокруг нет ни одной деревни, смеркается, я присматриваюсь и вижу впереди бамбуковую хижину, внутри горит свет, остановлюсь-ка я на ночлег, но не добраться мне до хижины: передо мной большая река, ни вверху, ни внизу по течению не видно моста. Я проделала такой путь и не могу перейти через реку, не могу перейти через реку. До чего же досадно! Может, смогу я перебраться через реку, если обращусь к водяному, духу этой полноводной реки. «Водяной, хотела бы я перебраться через реку, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу», — трижды произношу я, и вдруг валится сухое дерево, а потом падает еще одно, и еще одно: получается мост. Как же я признательна. И возношу я хвалу водяному.
Я подхожу к бамбуковой хижине и кричу: «Извините за беспокойство, извините за беспокойство!» Выходит из хижины девушка, голос ее звучит молодо, как у ребенка, и говорит мне «заходи», и впускает меня в дом. Подкрепившись, я наконец перевожу дух, мы болтаем о том о сем, и я спрашиваю: «Сестричка, неужели твои глаза не видят с самого рождения?»