Симона Бовуар - Мандарины
— Слишком поздно! — сказал Жюльен.
— Почему поздно?
— Ты пропустил мордобитие. О! Ничего выдающегося, — добавил он. — Они даже морду набить друг другу прилично не умеют.
— По поводу чего?
— Один тип назвал Петена{63} «маршалом», — нетвердым голосом продолжал Жюльен. Он достал из кармана плоский флакон: — Хочешь настоящего шотландского виски?
— Хочу.
— Мадемуазель, еще стакан и содовой, пожалуйста, — попросил Жюльен. Он до половины наполнил стакан Анри.
— Замечательно! — сказал Анри и выпил весь стакан. — Мне необходимо было чуточку укрепляющего: день выдался такой наполненный, с ума сойти! Ты не заметил, каким себя чувствуешь опустошенным после до краев наполненного дня?
— Дни всегда наполнены, и каждый час на своем месте, с бутылками, к несчастью, дело обстоит иначе.
Жюльен дотронулся до тетради, которую Анри положил на стойку:
— Это что такое? Секретные документы?
— Роман одного молодого человека.
— Скажи своему молодому человеку, чтобы сделал из него папильотки для младшей сестренки; пускай станет библиотекарем, как я, это прелестное ремесло, к тому же более здоровое. Заметь: если ты продал бошам{64} масло или пушки, тебя прощают, тебя обнимают, тебя награждают; но если ты написал лишнее слово там или тут, тогда: целься, огонь! Тебе следовало бы написать об этом статеечку.
— Я как раз над этим думаю.
— Ты обо всем успеваешь подумать, а? — Жюльен вылил остатки виски в стаканы. — Это надо же, ты можешь заполнить целые колонки, требуя национализации! Работа и справедливость: думаешь, будет весело? А когда придет черед национализировать мужские члены? — Он поднял стакан: — За берлинскую бойню!
— Бойню!
— А что, ты полагаешь, делают в Берлине этой ночью славные казаки? Убивают и насилуют! А ты говоришь: бедлам. Это победа, понял! Наша победа. Ты чувствуешь гордость?
— А-а! Ты тоже помешан на политике!
— Ну нет. К черту политику! — заявил Жюльен.
— Если ты хочешь сказать, что этот мир не слишком весел, — сказал Анри, — я полностью с тобой согласен.
— Я тоже. Взгляни на этот притон: а еще называется баром! Даже пьяницы только о том и говорят, как возродить Францию. А женщины! Ни одной веселой женщины во всем квартале, одни воительницы.
Жюльен слез со своего табурета:
— Слушай! Пошли со мной на Монпарнас. Там, по крайней мере, можно найти очаровательных девушек; может, и не настоящих, не совсем настоящих девушек, но за сущие гроши вполне любезных и ни с кем не воюющих.
Анри покачал головой:
— Я пойду спать.
— Ты тоже не веселый, — с отвращением сказал Жюльен. — Нет. Послевоенная жизнь явно не удалась!
— Не удалась! — согласился Анри. Он следил глазами за Жюльеном, который с достоинством шел к двери; он тоже не был веселым, скорее совсем скис. Но вообще-то говоря, почему после войны должно быть особо весело? Да, во время оккупации то, что будет после, рисовалось необычайно прекрасным: старая история. Мы вволю наслушались про поющий завтрашний день{65}, завтрашний день стал сегодняшним, а песен-то и нет. По правде говоря, Париж был уничтожен, и все погибли на войне. «Я тоже», — подумалось Анри. Ну и что? Мертвым быть совсем не тягостно, если не притворяться, что живешь. Писать, жить — с этим покончено. Единственное правило: действовать. Действовать коллективно, не заботясь о себе, сеять и еще раз сеять, никогда не собирая урожая. Действовать, объединяться, способствовать, повиноваться Дюбрею, улыбаться Самазеллю. Позвонить и сказать: «Газета ваша». Способствовать, объединяться, действовать. Он заказал двойную порцию коньяка.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Выжить, оказаться по другую сторону собственной жизни: в конце концов, это очень удобно; ничего больше не ждешь, ничего не боишься, и каждый час — это своего рода воспоминание. Вот что я обнаружила во время отсутствия Надин — какой покой! Двери в квартире больше не хлопали, я могла разговаривать с Робером, никого не лишая законных прав, могла бодрствовать в ночи, и никто не стучал ко мне в дверь; я пользовалась этим. Мне нравилось ловить прошлое, отыскивая его в каждом мгновении. Довольно было одной бессонной минуты: три звезды в окне воскрешали все зимы, замерзшие деревни, Рождество; с шума передвигаемых мусорных ящиков с самого детства начиналось каждое парижское утро. И всегда одна и та же застарелая тишина в кабинете Робера, когда он пишет — с покрасневшими глазами, глухой, бесчувственный; а как мне знаком этот привычный взволнованный шепот! У них были новые лица, сегодня их звали Ленуар, Самазелль; но запах серого табака, неистовые голоса, примиряющий смех — я узнавала все это. По вечерам я слушала рассказы Робера, смотрела на наши неизменные безделушки, книги, картины и говорила себе, что смерть, возможно, более милосердна, чем мне казалось.
Вот только надо было забаррикадироваться в моей могиле. На мокрых улицах попадались мужчины в полосатых пижамах: возвращались первые узники концлагерей. На стенах, в газетах фотографии открывали нам, что в течение всех этих лет мы даже не могли предугадать истинного значения слова «ужас»; новые мертвецы пополняли толпу мертвых, тех, кого предавали наши жизни; в моем кабинете стали появляться выжившие, им-то не дано было искать отдохновения в прошлом. «Мне так хотелось бы поспать хоть одну ночь, ни о чем не вспоминая», — молила высокая девушка с еще не поблекшими щеками, но совсем седыми волосами. Обычно я умела защищаться; все невропаты, которые во время войны не давали воли своему безумию, сегодня брали бешеный реванш, к ним я проявляла лишь профессиональный интерес; но при виде этих призраков мне делалось стыдно: стыдно за то, что я недостаточно настрадалась и осталась невредимой, готовой давать им советы с высоты своего положения здорового человека. Ах! Вопросы, которыми я задавалась, казались мне напрасными: каким бы ни стало будущее мира, нужно было помочь этим мужчинам и женщинам забыть, вылечиться. Единственная проблема заключалась в том, что, сколько бы я ни урывала у своих ночей, дни мои оказывались чересчур короткими.
Тем более что Надин вернулась в Париж. Она притащила огромную сумку-мешок, полную колбасы ржавого цвета, ветчины, сахара, кофе, шоколада; из чемодана она достала липкие от сахара и яиц пирожные, чулки, туфли, шарфы, ткани, водку. «Согласитесь, что я неплохо справилась!» — с гордостью говорила она. На ней была шотландская юбка, красная блузка хорошего покроя, пушистая меховая шуба, башмаки на каучуковой подошве. «Поторопись сшить себе платье, бедная моя мама, у тебя такой жалкий вид», — сказала она, бросив мне на руки мягкую ткань богатых осенних оттенков. В течение двух дней она с неудержимой горячностью описывала нам Португалию; рассказывала она плохо, широкими жестами дополняя фразы, которые не удавалось заполнить словами, и в голосе ее чувствовалась тревожная напряженность: казалось, ей требовалось поразить нас, чтобы насладиться воспоминаниями. Она с важным видом осмотрела дом.
— Ты понятия не имеешь! Что за кафель! Что за пол! Нет, теперь, когда повалили пациенты, ты не можешь справляться со всем одна.
Робер тоже настаивал; мне немного претило пользоваться чужими услугами, но Надин утверждала, что это мелкобуржуазная щепетильность; она сразу же нашла мне домработницу — молодую, аккуратную, усердную, звали ее Мари. Впрочем, я чуть было не уволила ее в первую же неделю.
Робер внезапно ушел, как это нередко случалось в последние дни, и оставил в беспорядке на столе свои бумаги; услыхав шум в его кабинете, я приоткрыла дверь и увидела Мари, склонившуюся над листками рукописи.
— Что вы тут делаете?
— Навожу порядок, — невозмутимо отвечала Мари, — я пользуюсь тем, что месье вышел.
— Я говорила вам, чтобы вы никогда не прикасались к этим бумагам; к тому же вы не раскладывали их, а читали!
— Я не могу разобрать почерка месье, — с сожалением сказала она и улыбнулась; у нее было бесцветное личико, которое улыбка не оживляла. — Так странно видеть месье, он пишет целыми днями: неужели он все берет из головы? Мне хотелось посмотреть, как это выглядит на бумаге. Я ничего не испортила.
Я заколебалась, и в конечном счете у меня не хватило духа; целыми днями убирать и чистить — какая скука! Несмотря на свой сонный вид, Мари казалась неглупой, я понимала, что она пыталась развлечься.
— Ладно, — сказала я, — но больше этого не делайте. — И добавила: — Вас интересует чтение?
— У меня никогда не бывает для этого времени, — ответила Мари.
— Ваш рабочий день закончился?
— Дома шестеро ребятишек, а я — самая старшая.
«Жаль, что она не может научиться настоящему ремеслу», —думала я и даже собиралась поговорить с ней об этом, но почти не видела ее, к тому же она была очень сдержанной.