Мария Романушко - Не под пустым небом
И вот в эту самую минуту, на этой сверкающей улочке, мне вдруг открылось! Господи, да ведь это же самое главное событие в жизни каждого христианина! Без обрезанья и крещение не спасёт! Обрезанье – это ведь отсечение всего лишнего, что есть в душе. Всего мелкого, суетного… Всего, что мешает жить по-настоящему. Обрезанье – это то, что не может произойти один раз и навсегда. Обрезанье должно совершаться каждый день, каждую минуту жизни!
И мечта о монастыре вспыхнула в этот миг с новой силой. Уйти, уехать, далеко… в заваленную снегом и солнцем келью… Остаться наедине с Богом. Дать обет молчания. Не говорить лишних слов. Не думать пустых мыслей. Отсечь все мелкие желания… все обиды… все ненужные вопросы… Вопросов – больше нет. Есть только ОТВЕТ. Живой, пламенеющий ответ, высекающий слёзы из глаз, искры из сердца… Что ещё человеку нужно, кроме этой белой Дороги и этого Солнца над головой?…
* * *
Единственно, что сокрушает отца Сергия – это то, что у меня нет голоса. Певческого голоса.
– Но может, он и не нужен мне? Если я приму обет молчания.
Сергий смеётся, смех у него негромкий и ласковый…
* * *
По воскресным дням – уже привычная дорога в Новую Деревню. С Ярославского вокзала, в заледенелой за ночь электричке, в морозное Пушкино, и дальше – лучше пешком, хоть и не близко: улицами, улочками безликого пятиэтажного провинциального подмосковья, леском и белым полем, и опять улочками, уже деревенскими, с дымками над низкими крышами, мимо заиндевевших ясеней… Тишина, покосившиеся заборы, ещё не померкший месяц в вышине, редкие огоньки…
Не хоженой ещё никем в это утро тропкой – к маленькому деревянному храму…
Заваленный снегом небольшой погост… Белый церковный двор, обрамлённый, точно старинным окладом, тёмными деревьями, отражающий свет близкого неба…
«И – голос, голос вездесущий, на всю вселенную – один…»
Голос отца Александра.
Отец Сергий – мой друг. Отец Александр – мой духовный отец. С доброй и немного ироничной улыбкой выслушивает он мои мечты о монастырской жизни.
Нет, не спорит. Но и не благословляет. Почему-то не благословляет…
Но ведь не обязательно в монастырь, думаю я. Можно быть монашкой в миру. Всех любить, за всех молиться и жить в своей маленькой келье. Хорошо бы взять из детдома маленького мальчика и воспитать его. Всё-таки совершенно пустой свою келью я плохо себе представляла.
* * *
Поздний вечер. Канун Крещения. Очень сильный мороз. Правильный, крещенский мороз… Иду по улице Герцена. Ни души вокруг. Как будто мёртвый город. Все попрятались от этого жгучего холода. Телефонная будка с замороженными окнами. Она прямо мохнатая вся от инея… внутри темно, как в пещерке… и даже было бы уютно, если бы не так люто холодно. Настуженный железный телефон-автомат, к которому прилипают пальцы. Трубка, обжигающая ухо, как огнём… Набираю номер Каптеревых.
– Машка, ты где? – звенит в трубке радостный голос Людмилы Фёдоровны.
– Напротив вашего дома.
– А у нас поёт Алик!
– Какой Алик?
– Его Гавр привёл. Алик Мирзоян! А ты чего торчишь в будке? Заходи скорее!
Молодой человек, темноволосый и темноглазый, с чёлкой до бровей, в маленьких, круглых, чёрных очках на худом, бледном лице, очень похож на Джона Леннона… с гитарой… голос мягкий, с какими-то потрясающими обертонами… не акцент, нет, но у московских армян свои особые обертоны в голосе… Он пел совершенно потрясающе! Пел про Марию, которая выбегает на балкон… и я как-то сразу приняла эту песню на свой счёт… Пел про Васильевский остров на слова Бродского:
На Васильевский остров
Я приду умирать…
Но эта песня была не про смерть, а про жизнь. Про то, как сладко жить… И чем больнее, и чем безнадёжнее – тем слаще…
В тот вечер Алик пел много песен на стихи Бродского и Кушнера, и на свои стихи. А Людмила Фёдоровна просила:
– Алик, спойте ещё вот это для Маши!
– А можно ещё раз про Марию? – просила я.
И он спел ещё раз.
– Нет, я не насытилась! А ещё раз можно?
И он пел ещё раз, и ещё… И каждый раз это было как будто первый раз. Он пел, а я всё выбегала и выбегала на балкон… в какую-то новую распахнутость жизни… в которой будет ещё что-то совершенно неожиданное и радостное… чего нельзя предугадать заранее…
Уже была ночь… а в комнате у Людмилы Фёдоровны всё ещё звучала гитара, и пел Алик, которого я полюбила сразу и навсегда – за его песни, за его милые круглые очки, за его тёплый голос… Это был первый бард в моей жизни, которого я видела и слышала живьём.
…Потом они с Гавром провожали меня в Староконюшенный.
Пустынная, скрипящая крещенским морозом Москва…
Январь 1974 года. И нам всем – по двадцать с небольшим.
* * *
Звонит мама:
– Я хочу, чтобы ты жила дома.
– А как ты себе это представляешь?
– Всё очень просто: ты возвращаешься и живёшь дома.
– А Фёдор? Как он на это посмотрит?
– А что Фёдор? При чём тут Фёдор? Ты – моя дочь, и я хочу, чтобы ты жила со мной. Мне трудно без тебя. И работа, и магазины, и готовка… Я совершенно закрутилась. И чувствую себя неважно…
Она начинает плакать. Я не могу слышать её слёз.
– Хорошо, мама, я приеду. Посмотрим, что из этого получится.
– Всё будет хорошо, вот увидишь! Он же не зверь.
– Не зверь.
Как же я соскучилась по Маришке! Не по дому, нет. От дома совершенно отвыкла. Но по сестрёнке очень соскучилась. И немного по маме. Но не так, как по сестре, и от этого чувствовала угрызения совести. Мне бы хотелось испытать прилив жгучей любви к маме, но этого не произошло. Но, схватив в охапку Маришку, мне не хотелось её отпускать…
Фёдор пришёл поздно вечером. Видно, мама его не предупредила. Он вошёл – и остановился в прихожей, не снимая пальто, застыл, как истукан, а на его каменном, желтоватом лице страшно гуляли желваки… я с детства боюсь, когда у него начинают гулять желваки…
– Добрый вечер, – сказала я как можно непринуждённее.
Он не отвечал. И всё буравил и буравил меня своим злющим взглядом… и всё быстрее бегали жёлтые желваки…
И тут мама испугалась. Панически испугалась.
– Беги! – закричала она. – Беги!…
Я схватила с вешалки пальто, сумку, и выскочила за порог этой недоброй квартиры. В которой оставалась моя милая сестрёнка… но её мне никто бы не отдал… да и некуда мне её было взять с собой…
Был пятничный вечер, зима, темно и холодно. У Валконды сейчас обитал её как бы муж, поэтому в Староконюшенный ехать не могла. Звонить кому-то из друзей и проситься на ночлег было неловко, – уж очень поздно…
Поехала на Курский вокзал. Сидела, читала книгу отца Александра о православных праздниках. Жаль – Гедрюс Мацкявичюс в камере хранения уже не работает, так что поболтать и попить чаю не с кем.
Утром поехала к Неструевой – отсыпаться…
* * *
Ездили в Новую Деревню с Пресманом.
Я приехала к ним накануне вечером, переночевала у них, и рано утром мы отправились. Антонина Самойловна в волнении провожала нас, как на фронт. Александр Самуилович тоже сильно волновался. Он не исповедовался и не причащался с детства. Ещё он вёз с собой рукопись своей многострадальной книги, которую никак не мог опубликовать. Он хотел показать её отцу Александру. И попросить благословения на дальнейшую борьбу за эту книгу.
Никогда не забыть: два Александра – два великих учёных с космическим мышлением, два гиганта мысли – в маленькой избушке во дворе деревенского храма, засыпанного снегами…
На обратном пути, в электричке, Пресман взволнованно, горячо:
– Боже мой, какой умница! какой умница! Как он всё понял, буквально с полуслова! Никто меня ещё так не понимал! Теперь я точно знаю, что моя книга будет напечатана!
…Я и предположить тогда не могла, что напечатаем эту книгу мы с Гавром! Не скоро, но это произойдёт. И многие друзья будут участвовать в этом, внеся свои лепты. А два Александра – два титана мысли и веры – будут с улыбкой смотреть на нас оттуда и благословлять…
* * *
Ездили в Новую Деревню с папой Кирюшей.
Он сказал потом:
– С твоим крещением ко мне стала возвращаться живая вера. И эти встречи – с отцом Димитрием, с отцом Александром – они просто перевернули всё во мне…
– У тебя очень юный крёстный! – сказал мне отец Александр.
– Юный?… Ему уже пятьдесят семь.
– Но в душе он юноша!
* * *
Ездили в Новую Деревню с Гавром.
Знакомясь с Гавром, отец Александр протянул ему руку и весело представился: