Мария Романушко - Если полететь высоко-высоко…
Этой зимой мой тёплый, ласковый сынок стал задиристым. А началось всё с такого случая.
Тут же, на горке, ещё в январе, катался Антон с одним мальчиком лет семи. Они познакомились и явно понравились друг другу. Нашли две палки и поднимаются на гору, держа каждый палку, о чём-то разговаривают. И вдруг Антон, ни с того, ни с сего, вцепился в Димину палку и стал изо всех выдёргивать.
– У тебя же есть палка! Точно такая же!
– Нет! Отдай, отдай! Это – моя!
– Но у тебя же есть!
И тогда Антон отшвырнул свою палку и свободной рукой так сильно толкнул Диму, что тот упал, выпустив палку из рук, и ошарашено уставился на Антона:
– Ты что? Ты что? – повторял он и не мог сообразить, как же ему отнестись к тому, что его победил карапуз, на голову ниже его.
Я наблюдала всё это с вершины горы, и мне очень хотелось, чтобы Димка дал Антону по шее (так, легонько), и отобрал бы свою палку – и чтобы справедливость восторжествовала.
Но – всё произошло иначе. По шее Димка Антону не дал, палку свою не отобрал. Он… зауважал Антошку! Ещё около получаса мы гуляли, и Димка не отходил от Антона, приглашал его к себе в гости, показал, где живёт, сказал, чтобы мы приходили в любой день. Вот чудеса!
И надо же было такому случиться! У Антона после этого случая в голове всё перевернулось. Он увидел: силой можно добиться всего! И тебя же за это будут уважать и приглашать в гости! Мои разговоры с ним на эту тему его пока не переубедили.
С тех пор он и стал ко всем задираться, Вот съезжает с горы девочка лет трёх на картонке. Антон выхватывает из-под неё картонку, и на моё требование вернуть картонку Ире, отвечает:
– Она мне отдала!
– Не отдала, а ты её отобрал, – уточняю я. – Она младше, она – девочка, а ты обидел её. Верни Ире её картонку.
Антон смотрит на меня нахальными глазам и с улыбочкой отвечает:
– Была её, а теперь стала моя! – и… бежит за кусты и быстро-быстро зарывает картонку в снег!
Ну, картонку мы, конечно, вернули, в конце концов.. Но я поняла, что Антон не понимает разницы между «моё», «чужое» и «общее». Так как дома у нас нет моего и чужого, то и на улице всё, что хочется – всё должно быть моё, причём, немедленно и навсегда.
* * *
Видимо, пришла пора и тебе идти в детсад… Вместе со своим другом Олежкой. Пора учиться жить в коллективе.
Ты и сам уже просишься туда – «к детишкам». Когда мы гуляем иногда вечером во дворе детского сада, ты огорчённо спрашиваешь:
– А куда все детишки подевались? Ведь же скучно, когда никого нет.
Решили, что в детский сад ты пойдёшь осенью, после поездки на Украину.
* * *
18 апреля 1980 года. Сегодня был роскошный снегопад!…
А у нас в доме распустились тополиные ветки и остро пахнет весной…»
* * *
Забавно: теперь, когда всё позади – нервотрёпка зачётов и экзаменов, – теперь я скучаю по своему институту, и очень тянет в этот маленький зелёный дворик, с маленьким Герценом, с шевелящимися тенями на старом тротуаре, с голубями у крыльца… И больше всего тянет на семинар к Долматовскому.
Вторник, утро, приехала, стою на крылечке. Дежурная сказала, что Евгения Ароновича ещё нет. Но вот залетает во двор красный шустрый «жигулёнок», хлопает дверца, выскакивает Долматовский, кожаная куртка нараспашку, седая, как всегда растрёпанная шевелюра, вроде – пожилой, но такой лёгкий, быстрый, улыбается мне ещё издали:
– О, кого я вижу! Привет!
– Здравствуйте. Вот, соскучилась, приехала, – говорю я.
– И отлично, что приехала! На семинаре посидишь у меня?
– С удовольствием!
– А с кем сына оставила?
– С бабушкой. У меня бабушка сейчас гостит.
– А у тебя есть бабушка?
– И ещё какая! Ей скоро восемьдесят, но она обожает путешествовать. Приезжает ко мне из Днепропетровска.
– Твоя бабушка – героиня. Так ей и передай. Ну, пойдём!
Долматовский с гордостью (или мне так показалось?) представил меня своим студентам-первокурсникам. Сказал, что у меня уже много публикаций и готовится книга в «Советском писателе». Его семинаристы смотрели на меня с уважением.
Потом, после семинара, показывала ему фотографии Антона: Антон в лесу, в венке из трав, Антон на берегу бухты, Антон, читающий книгу, Антон рисующий, Антон, строящий свой город…
– Прекрасный малыш! И великолепные снимки! Это кто делал?
– Я.
– Послушай, да ты же настоящий профессионал! А чем снимаешь? Какой у тебя фотоаппарат?
– Самый дешёвый и самый простой – «Смена».
– Шутишь?
– Нет.
– А хочешь, я тебя в какой-нибудь журнал устрою фотографом, или в газету?
– Ой, не надо!
– Но почему?
– У меня не получится.
– Брось, всё у тебя получится. Ты просто не сможешь делать это плохо.
– Я так хорошо снимаю только Антона. Потому что я его люблю. А без любви у меня ничего не получится. Представить себе не могу, что вот, меня посылают фотографировать каких-то тётек и дядек…
Он захохотал.
– Ладно! Фотографируй своего любимого Антона. А ты вроде ещё что-то хотела показать? Что у тебя там в папке?
– Стихи Антона.
– Антона? А он сочиняет?
– С двух лет. Как заговорил, так и пошли стихи.
– А ты его сильно редактируешь?
– Ни слова! Ни слова не исправила!
– Любопытно, о чём пишет подрастающее поколение. Сейчас посмотреть, или оставишь почитать?
– Оставлю почитать. Чтобы не наспех.
Потом он подбросил меня на своём красном «жигулёнке» до метро «Парк культуры», и пока ехали, опять говорил о своей младшей дочери, о том, как трудно было налаживать с ней контакт, потому что, пока была маленькая, мать её не хотела, чтобы он общался с дочкой.
– Ты своему Антону не запрещала бы видеться с отцом. Понимаешь, ты не должна за сына это решать. Пусть он сам решит, нужен ему этот человек или нет…
– Не могу себе представить, что он заходит в наш дом… Да и потом: он вовсе не рвётся видеться с Антоном!
– Ну, я тебе на будущее даю совет, добрый стариковский совет: если он захочет увидеть Антона – не препятствуй.
– Ладно, я подумаю…
– Подумай. И звони. Не забывай старика.
Он так весело говорил о себе: «старик». А сколько ж ему было тогда? Да всего только 64 года! Но я заметила: люди, прошедшие войну, ощущали себя долго, долго живущими… Ну, да: ведь он родился ещё до революции! И была гражданская война. А потом долгое и трудное время между двумя войнами – вроде, мирное, но всё равно – война: чёрные воронки по ночам… А потом Отечественная война, и он прошёл её всю,. от звонка до звонка… Он написал страшную и горькую книгу о войне «Зелёная брама». Так что он не играл, когда говорил о себе: старик. Он мог бы себя чувствовать просто-таки древним человеком. И при этом в нём была удивительная лёгкость на подъём. Он говорил: звони. Но когда ни позвонишь ему, он почти всегда в отъезде. Он летал по всему миру. Он ненавидел войну и считал главным делом своей жизни борьбу за мир. Так это тогда называлось – борьба за мир. Хотя кто-то и говорил, усмехаясь, что за мир бороться не надо, надо просто жить в мире, но…
К сожалению, приходится. В этой жизни за всё, решительно за всё приходится бороться: за мир, за нормальное отношение к детям, за экологию, за жизнь дикой природы, за снега Антарктиды, за зубров, за пенсии, за добрую память, за чистую воду, за любовь, за веру… Почему-то в этом мире ничего без борьбы не даётся и не происходит. И святые отшельники говорили, что жизнь – это постоянная борьба. С грехом, с искушениями… А война – самый страшный грех. Она калечит даже тех, кто с виду остался цел… Многие из моих близких, и из тех, с кем я в те годы общалась, были ушиблены войной, навсегда уязвлены ею. Например, мои мама и бабушка. Долматовский и Исаев. Они всем сердцем ненавидели войну, но при этом не могли из неё выйти, распрощаться с ней. Они без конца вспоминали войну, они говорили о войне, писали о войне, они как будто продолжали жить на войне…
Так вот, Евгений Долматовский боролся за мир. В то время, как наша обезумевшая военная промышленность пекла, как песочные куличи, бомбы, – в это же самое время такие вот, может быть, наивные люди, как этот седой голубоглазый поэт, написавший когда-то, давным-давно, чудную песню, которую я полюбила с ранних своих лет – про «любимый город, который может спать спокойно», – вот такие чудаки носились по свету, читали свои антифашистские стихи, произносили страстные антивоенные речи, адресованные всем владыкам мира (читай: самодурам мира), от которых зависело: быть этому миру – или не быть, или всё пойдёт прахом в один ужасный момент…
* * *
И вот, отдав Долматовскому стихи своего четырехлетнего сына, я выждала недельку и позвонила ему. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка. К уху прижата прохладная телефонная трубка, в ней – длинные гудки… Очень волнуюсь.