Вольфдитрих Шнурре - Когда отцовы усы еще были рыжими
Школьники не только читают Шнурре, но и часто пишут ему, спрашивая как и все школьники мира своих любимых писателей, - как им жить, как бороться со злом, которое он изображает с таким мастерством. Увы, дать четкий ответ на этот вопрос Шнурре не может. Шнурре, по его словам, только "регистрирует", только фиксирует симптомы жестокой социальной болезни. В получившем известность ответном "Письме одной школьнице" он писал: "Мне нечему научить. Я знаю не более других". Но такова уж диалектика подлинного искусства: даже полностью посвятив себя изображению зла, оно тем не менее утверждает добро. Лучшее из написанного Вольфдитрихом Шнурре несомненно отмечено такой подлинностью.
Думается, предлагаемый советскому читателю сборник и знакомит с этим лучшим у Шнурре. Разумеется, при переводе неизбежны потери: у Шнурре резко индивидуальный синтаксис и колоритнейший язык - о его неологизмах пишут диссертации, в которых сравнивают его с речетворцами XVII века, по богатству словаря он занимает в современной западногерманской литературе одно из первых мест (наряду с Арно Шмидтом, Альбертом Виголяйзом Теленом, Мартином Вальзером и Гюнтером Грассом). Но, как и все много пишущие писатели, Шнурре нередко повторяется, в его сборниках (которых около полусотни) немало и "проходных мест", немало случайного, торопливого, недоведенного или просто неполучившеюся. В поэтике смеха издержки, как известно, особенно велики. Предложенный состав от этих издержек избавляет - у вас в руках "чистый", классический Шнурре.
Ю. Архипов
КОГДА оТцоВЫ УсЫ ЕЩЕ БыЛИ РЫЖиМИ
1958
Роман в историях
КОПОТЬ В ВОЗДУХЕ
Когда я утром спускался вниз, окна на лестничной клетке стояли настежь и во всем доме пахло щелоком, карболкой я мокрой половой тряпкой. Был конец марта, и ночами еще частенько подмораживало, но сейчас солнце припекало мостовую, и из каждого двора слышался лай выбиваемых ковров; шум поездов городской железной дороги по эстакаде доносился отчетливее, чем обычно, и в криках старьевщика на улице чувствовалась весна, и даже колокольчик молочника по-другому звучал в это утро.
Я остановился на минутку у открытого окна на третьем этаже и выглянул во двор. Это был заасфальтированный колодец, слева стояла перекладина для выбивания ковров, а на ней табличка, гласившая, что во дворе играть воспрещается, справа виднелась рубероидная крыша домовой прачечной, а за нею - мусорные ящики.
У меня вдруг пропал аппетит; я съел колбасу с бутерброда, а хлеб метнул в окно как картонный диск пивной подставки. Он пролетел через двор, ни разу не перевернувшись, взблескивая на солнце белым слоем смальца, шмякнулся, на крышу прачечной, скользнул еще чуть-чуть и остался лежать.
Я съехал по перилам и снова выглянул в окно. Хлеба уже не было видно, ведь теперь я смотрел на прачечную снизу вверх, но зато слышно было, как из-за него дрались воробьи на крыше. А потом он вдруг упал с крыши, и вся стайка воробьев ринулась за ним, они с чириканьем набросились на хлеб и устроили потасовку из-за крошек.
Несколько минут я наблюдал за ними, потом позвонил у двери слабоумной фрау Козаике, подождал, а когда она приковыляла, показал ей язык. Но в это утро мне не повезло: обычно фрау Козанке разражалась бранью, угрозами, корчила рожи, но тут она глянула прищуренными глазами сквозь меня на улицу и снова скрылась.
С досады я позвонил еще раз. Однако фрау Козанке не отзывалась. Тогда я вышел на улицу.
Мимо как раз проезжал пивной фургон. Его тянули две откормленные, лоснящиеся лошади, в их крупах отражалось солнце; сбруя была изукрашена медью, и лошади, казалось, гордятся своими красными побрякушками и перевитыми мочалом гривами. На козлах сидели два пивовара с пунцовыми щеками, втиснутые в белые куртки, подвязанные кожаными передниками, в шапках о медно-желтыми козырьками; у одного из них за ухом торчал чернильный карандаш, отчего ухо с одной стороны посинело. В повозке туда-сюда мотались мешки с песком, их пускали в дело при разгрузке бочек, а не то являлся полицейский и говорил, что бочки угробят мостовую.
Повозка была нагружена доверху. Но запах доносился до вас раньше, чем она проезжала мимо. Это был чудесный аромат выдохшегося пива, мешавшийся с запахом прогретых солнцем пустых бочек и острым, щекочущим ноздри аммиачным запахом потных лошадей!
Я пробежал несколько шагов рядом с повозкой: у меня даже голова закружилась от этого запаха. Я остановился, закрыл глаза, опять представил себе этот запах, и мне вдруг стало так хорошо, так прекрасно, что я издал громкий клич и помчался через улицу. Взвизгнули тормоза какой-то машины, шофер рывком открыл дверцу и выругался мне вслед.
Я пробежал еще немножко, а потом у меня заскочили шарики за ролики, и я начал прыгать по мостовой, так как на ней были нарисованы классики: вверху "небо", внизу - "ад" и т. д.; а тут подошла маленькая девочка, которая их нарисовала, и говорит, это, мол, ее классики, и мне не положено тут прыгать. Но я продолжал прыгать ей назло, и девчонка разревелась, тогда я так ее пихнул, что она шлепнулась и завопила что есть мочи.
Я быстренько перебежал на другую сторону и опять пошел медленно, делая вид, будто ничего особенного не случилось, а просто я искал коробки от сигарет, ведь на них иногда попадаются картинки.
Солнце уже здорово грело, можно было бы спокойно запустить волчок или поиграть в бабки. Но стоило мне об этом подумать, как у меня возникло точно такое же чувство, какое бывает ночью, когда проснешься и наверняка знаешь, что сейчас вернется отец, и тут же слышишь, как открывается дверь подъезда, брякает связка ключей и отец отпирает дверь квартиры. Сейчас было что-то похожее, я знал: в эту минуту должно случиться нечто необыкновенное. Это висело в воздухе, каждому дураку было ясно; и я остановился, затаив дыхание и открыв рот.
Тут оно и случилось. Сперва было только дуновение, потом жужжание, потом еще какие-то звуки и наконец - музыка - шарманка, первая шарманка в этом году. Она пока играла где-то очень далеко: всякий раз, когда у перекрестка проходил трамвай или даже если мимо меня проезжала легковушка, они заглушали музыку, и мне приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы снова ее поймать.
Я прислушался, и вдруг сердце у меня сжалось. Это была та самая песенка, которую играл музыкальный автомат, когда мы вытаскивали отца из пивной. Отец потерял работу, но смеялся, хотя обычно он никогда не смеялся, а тут снова и снова совал монетки в музыкальный автомат, тот играл песенку, а отец тихонечко подпевал и смеялся. Мама терпеть не могла эту песню, хотя мне она уже тогда очень нравилась. Но сейчас, когда ее играла шарманка, она разносилась над домами и звучала куда лучше. Вдруг я ужасно испугался, что она смолкнет, весь задрожал, сердце забилось как бешеное, и я помчался вслед за музыкой. Но не очень-то тут разбегаешься, пришлось идти медленно и тихо, пропускать грузовики и мотоциклы, опять останавливаться, слушать, затаив дыхание, и примечать, откуда дует ветер; совсем это было не просто определить, с какой стороны доносится музыка.
Немножко я все-таки приблизился, но поймать ее по-настоящему все никак не мог. Ну будто заколдованная, только я подумаю: вот осталась одна улица, как вдруг музыка оказывается еще дальше, чем прежде, а то и совсем пропадет; тогда я стоял, переминаясь с ноги на ногу и зажав рукой рот, только бы не разреветься. Но немного погодя музыка обязательно слышалась снова, надолго она не замолкала.
Я бежал дальше, я давно уже не знал, где нахожусь, но это было не важно, важно было только одно: найти шарманку. Нетерпение мое нарастало, я заметил, что начинаю уставать и тут на меня напал страх, а вдруг я совсем выбьюсь из сил и уже не найду шарманку.
Я очутился в квартале, где были одни только фабрики; их трубы казались огромными, огненно-красными сигарами, повсюду раздавался грохот машин, шипение и удары молота. Но самое странное, что именно здесь шарманка слышалась отчетливее, чем где бы то ни было.
Я стал слегка подпевать песенке, но тут завыл гудок, потом второй, третий, и вот уже на всех фабриках выли гудки, стали распахиваться ворота, и рабочие повалили на улицу.
Я свернул в проулок, но и здесь было полно рабочих. Я бросился назад, но теперь рабочие уже были везде, и везде в воздухе висел вой гудков. Я закричал, заплакал, заметался, но они все только смеялись, потом один сгреб меня в охапку и потащил к полицейскому.
Я вырвался и побежал прочь, но тут гудок смолк и улица вновь опустела.
Я остановился, прислушался и так долго не переводил дыхания, что, казалось, голова вот-вот лопнет, и... ничего. Шарманка молчала, гудки заставили ее замолчать. Тогда я сел на край тротуара, и мне захотелось умереть.
ПОДАРОК
Лучшей моей игрушкой был щелкунчик, у него недоставало нижней челюсти, потому что Герта как-то вздумала щелкать им грецкие орехи, а он годился только для лесных. Звали его Перкео, и я всегда брал его с собою в постель, а по воскресеньям у него бывал выходной и он встречался с морской свинкой по имени Жозефа.