KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Разное » Хулио Кортасар - Вокруг дня за восемьдесят миров (рассказы и эссе из книги)

Хулио Кортасар - Вокруг дня за восемьдесят миров (рассказы и эссе из книги)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Хулио Кортасар, "Вокруг дня за восемьдесят миров (рассказы и эссе из книги)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Однако мне нравится такая жизнь, я просто возмутительно счастлив в моем доме, в моем аду. И вот пишу, живу и пишу, под постоянной угрозой этого смещения, этого истинного параллакса, ибо я всегда нахожусь чуть левее или чуть дальше от места, где следует находиться, чтобы очередной день моего бытия прошел без каких-либо конфликтов. Еще в детстве я, сжав зубы, принял эти правила игры, что отдаляло меня от сверстников, хотя их все равно тянуло к чудаку, к иному, к тому, кто сует палец в вентилятор. Так что я вовсе не обойден счастьем, отнюдь, мне лишь бы отвести иногда душу с этим иным — с приятелем, с эксцентричным типом, с малахольной старухой, с тем, кто сделан, как и я, на особую колодку. Совсем не просто найти такую родственную душу, но со временем я открыл для себя котов и осмеливаюсь думать, что мы во многом схожи; и еще открыл тех писателей, которые написали лучше нельзя о том, что, собственно, произошло со мною. В те годы я бы сказал о себе строками Эдгара По:

From childhood’s hour I have not been
as others were; I have not seen
As others saw; I could not bring
My passing from а common spring.

Но что для уроженца Виргинии стало навечным клеймом (сатанинским, а следовательно — невыносимым) и обрекло на безысходное одиночество,

And all I loved, I lоved alone,

то вовсе не оттолкнуло меня от людей, хотя я лишь скользил по поверхности их округлой вселенной. Тонкий лицемер, способный ко всем видам мимикрии, в обращении мягкий сверх меры, я еще в детские годы наловчился прятать за незлобивой иронией свои чувства и огорчения и надежно прикрывать свое притворство. Но помню, в одиннадцать лет я дал почитать школьному приятелю «Тайну Вильгельма Шторица», где Жюль Верн, как всегда, предлагал мне добровольно вступить в доверительный сговор с той действительностью, которая у него выглядела так же естественно, как наша обыденная жизнь.

Мой друг вернул книгу со словами: «Знаешь, я не стал дочитывать — сплошная фантастика». Я и теперь не попрекну себя за тогдашнюю горячность. Выходит, человек-невидимка — это фантастика? Выходит, мы видим друг друга лишь на футболе, или за чашкой кофе с молоком, или когда откровенничаем насчет секса?

Подростком мне, как и многим, казалось, что мое постоянное ощущение обособленности — это вещий знак для поэта, и, само собой, я писал стихи, какие пишутся в таком настроении и какие в молодости писать гораздо легче, чем прозу, ибо замечено, что в жизни человека повторяются фазы развития литературы. Но с годами я обнаружил, что если каждый поэт — человек в известной степени отъединенный, то не каждый отъединенный человек — поэт в истинном понимании этого слова. Тут я вступаю в область полемики, и пусть кто угодно подымет перчатку. Если мы, подходя чисто формально, готовы считать поэтом человека, пишущего стихи (речь о качестве пока не идет), то он их пишет как раз потому, что его отстраненность неминуемо приводит к действию некий механизм «challenge and response»; стало быть, когда поэт остро чувствует свою обособленность, чувствует себя вовне, а не внутри реальности, которую принимает за подлинную, тогда он начинает писать стихи (пусть даже вполне профессионально, если овладеет техническим мастерством); другими словами, пишет стихи, похожие на окаменелости этого отстраненного видения, пишет о том, что высмотрел или почувствовал там — где, наверху — где, у того места — где, внизу — где, перепоручая это где тому, что видят остальные, чтобы и они верили — да, так оно и есть. И не будет без тени сомнения, без малейшего сдвига. Но вряд ли существует хоть одно великое стихотворение, которое не родилось без этой отстраненности или где это состояние не выражено; более того, где поэт не активизировал, не увеличил его потенциал, чутьем зная, что только такой путь может вывести к цели. Разве философ не отходит в сторону, не меняет намеренно ракурс, чтобы обнаружить трещины на давно застывшей видимости? Разве его искания не определяются все тем же вызовом и ответом? В том и другом случае при несхожих целях — одна и та же поисковая техника и тот же инструментарий. Как мы уже знаем, не все инакие становятся поэтами или философами. Правда, они изначально мнят себя поэтами или хотят ими стать, однако приходит день, когда решившиеся на challenge признаются себе, что они не в силах, да и вообще не жаждут получить этот едва ли не роковой response — будь то стихотворение или философская система. И тогда их поведение становится оборонительным и, если хотите, эгоистическим, ведь им теперь важнее сохранить внутреннюю устойчивость и дать отпор коварной деформации, которую кодифицированная обыденность впихивает в человеческое сознание с помощью умствующей интеллигенции, средств массовой информации, гедонизма, артериального склероза и браков inter alia. Юмористы и некоторые анархисты, немалое число преступников и прорва сочинителей рассказов и романов обретаются как раз в этом смутно означенном секторе, где положение обособленного вовсе не обязывает к response поэтического характера. Те, кого судьба не обрекла стать поэтом, переносят свою инакость куда легче и без претензии на славу; я бы даже сказал, что их понимание этой инакости — чисто игровое в сравнении с лирической и трагической реакцией поэта. Если поэт непременно бросается в атаку, то просто отстраненный человек настолько вживается в эксцентричность, что в конце концов постоянное ощущение собственной исключительности, какое challenge порождает в поэте или философе, постепенно становится для него естественным состоянием, ведь он только того и хотел и прилаживал свое поведение к тому, на чем все-таки остановил выбор. Я обращаюсь мыслью к Жарри, который, призвав на помощь юмор, иронию, раскованность, завершил свой неспешный торг с реальностью тем, что чаша весов склонилась в пользу исключений из правил, и наконец-то было покончено с этим позорным противопоставлением обычного необычному, и теперь необычное с полным правом, без какого-либо конкретного response — когда challenge уже необязателен — может расхаживать по территории, которую мы за неимением более подходящего слова по-прежнему назовем реальностью, но теперь это уже куда ни шло, это уже больше, чем flatus vocis.

Возвращаясь к Евгении Гранде

Быть может, теперь станет понятнее хотя бы немногое из того, что я пытался сделать в своих книгах, и мы все-таки покончим с этим досадным заблуждением, из-за которого так неправедно растут доходы издательских домов «Waterman» и «Pelican». Те, кто попрекает меня за романы, где чуть не на каждом шагу подвергается сомнению все, что минуту назад яростно утверждалось, или упрямо отстаивается право на это сомнение, твердо убеждены, что самое приемлемое из написанного мною — это несколько рассказов, отличающихся сюжетной цельностью, без постоянных оглядок, без этих гамлетовских шажков туда-сюда внутри самой структуры повествования. Мне думается, что критики, настаивающие на принципиальном различии двух манер письма, руководствуются отнюдь не моими резонами или достижениями, а имеют в виду лишь комфорт читающего. Стоит ли возвращаться к давно известному факту: чем более книга схожа с трубкой для опиума, тем больше удовольствия она доставит тому, кто ее раскуривает, ведь курильщик готов потолковать о качестве опиума и ни боже мой — о его летаргических последствиях. Поклонники этих рассказов, видимо, не замечают, что сюжет каждого рассказа — результат все той же отъединенности или провоцирует ее у читателя. Не раз говорилось, что в моих рассказах фантастическое вылущивается из «реального» или вклинивается в «реальное» и что именно этот внезапный сбой, это вторжение невероятного в привычное и сообразное пространство как раз и наделяет рассказы силой воздействия. А ежели так, то и не суть важно, что в рассказах нарушается последовательность событий, коль скоро рассказ все равно способен увлечь читателя, и более того — увлечь в первую очередь внезапным сломом этой мнимой цельности, а не последовательным развитием сюжета. Владеющий писательским ремеслом способен подмять под себя читателя, отнять у него способность мыслить критически во время чтения. Но вовсе не ремесленные хитрости отличают рассказы от других моих текстов; хорошо или плохо написанные, эти рассказы в большинстве своем того же замеса, что и романы, — прорыв с полосы отстранения, промельк чего-то в результате смещенья фокуса, когда обычное уже не убаюкивает, потому что оно перестает быть обычным, если его подвергнуть тщательному исследованию, словом, если копнуть поглубже. Поспрашивайте об этом у Маседонио, у Франсиса Понжа и у Анри Мишо.

Найдутся и те, кто скажет: одно дело толковать об этой отстраненности как таковой или преподносить ее в качестве литературной темы, и совсем другое — размышлять в координатах диалектики, как происходит в моих романах. Ведь сам читатель имеет полное право отдать предпочтение тому или иному способу передвижения, выбрать, скажем, сопереживание или работу ума. Но только не следует критиковать мои романы как бы в угоду моим рассказам (или наоборот, если хоть кто-то дерзнет это сделать), поскольку их ключевые позиции по-прежнему совпадают и единственное различие — перспектива, в которую помещает себя автор, чтобы усилить эффект промежуточного положения. «Игра в классики» — это своего рода философская система моих рассказов, некое исследование, которое определяло в течение многих лет их идею и стихию. Я мало, а то и вовсе не раздумываю, когда пишу рассказы, то же самое происходит и со стихами — меня не оставляет чувство, что они уже были написаны сами по себе, и не сочтите за похвальбу, если скажу, что во многих из них есть частицы того взвешенного состояния, той непредвиденности, неуверенности, словом, того, в чем Колридж видит меты самой высокой поэзии. Но мои романы — это более продуманные и системные тексты, и поэтическое по своей природе отстранение возникает тогда, когда нужно активизировать действие, приторможенное рефлексией. Но неужто так трудно заметить, что в этой рефлексии гораздо меньше логики, чем чутья и гаданья, что это не столько диалектика, сколько цепочка словесных или образных ассоциаций. То, что я здесь называю рефлексией, заслуживает, наверно, лучшего имени или, во всяком случае, другой коннотации. Гамлет тоже рефлексирует насчет действия и бездействия, и тем же самым заняты Ульрих у Музиля или консул у Малкольма Лаури. Но беда в том, что когда наконец удается прервать действие гипноза и автор ждет активной реакции от читателя, тот, как давний и верный клиент курильни, цепенеет в замешательстве.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*