Мигель де Сервантес - Дон Кихот. Часть 2
– Уже давно, отважный рыцарь Дон-Кихот, все мы, обитатели этих заколдованных пустынь, ждем твоего прихода, чтобы ты поведал миру, что заключает и скрывает в себе глубокая пещера, в которую ты проник, называемая Монтезинской пещерой: этот подвиг предназначался только твоему непобедимому сердцу и блистательной храбрости. Иди за мной, славный рыцарь: я покажу тебе все чудеса, скрытые в этом прозрачном альказаре, которого я состою каидом и вечным правителем, так как я сам Монтезинос, от которого пещера получила свое название.[86] – Как только он сказал мне, что он Монтезинос, я спросил его, правду ли говорят, там наверху, на свете, что он маленьким ножиком вырезал из груди своего друга Дюрандарта сердце и отнес его даме этого друга, Белерме, как Дюрандарт поручил ему перед смертью.[87] Он ответил, что это совершенная правда, но что он при этом не употреблял ни большого, ни маленького ножика, а блестящий кинжал, который был острее шила.
– Этот кинжал, – перебил Санчо, – сделал, наверное, севильский оружейник Рамон-де-Хосес.
– Не могу сказать, – ответил Дон-Кихот. – Впрочем, нет: это не мог быть этот мастер, так как Рамон де-Хосес жил еще очень недавно, а битва при Ронсевале произошла уже иного лет назад. Но эта поправка не имеет значения и ничего не изменяет ни в сути, ни в ходе рассказа.
– Конечно, – согласился кузен. – Продолжайте же, господин Дон-Кихот, я вас слушаю с величайшим удовольствием.
– А я с таким же удовольствием рассказываю, – ответил Дон-Кихот. – И там, я говорю, что почтенный Монтезинос повел меня в хрустальный дворец, где в нижней, очень свежей зале из алебастра находилась мраморная гробница, высеченная с поразительным искусством. На этой гробнице лежал во весь рост рыцарь, не бронзовый, не мраморный и не яшмовый, как обыкновенно бывает на мавзолеях, а из тела и костей. Правая рука его (казавшаяся мне жилистой и несколько мохнатой, что доказывает большую силу) была прижата к сердцу. Монтезинос, видя, что я с удивлением гляжу на гробницу, сказал, не дожидаясь моих расспросов: – Это мой друг Дюрандарт, цвет и зеркало храбрых и влюбленных рыцарей своего времени. И его, и меня, и еще многих мужчин и женщин в этом месте заколдовал Мерлин, этот французский чародей,[88] который происходит, говорят, от самого дьявола. А я так думаю, что он хотя и не сын дьявола, но сумеет, как говорится, заткнуть его за пояс. Что же касается того, почему и как он нас заколдовал, этого никто не знает: одно только время может открыть это, когда наступит момент, который уже недалеко, как мне думается. Что меня всего более удивляет – это то, что я знаю также хорошо, как то, что теперь день, что Дюрандарт окончил жизнь на моих руках и что после его смерти я собственными руками вырвал у него сердце; и сердце это должно было весить не менее двух фунтов, так как, по словам натуралистов, тот, у кого большое сердце, одарен большим мужеством, чем тот, у кого сердце маленькое. Так вот, после всего этого, и когда рыцарь этот действительно умер, как он может теперь время от времени стенать и вздыхать, точно он еще жив? – При этих словах несчастный Дюрандарт вскричал со стоном:[89]
Монтезинос, брат мой милый,
Помни то, о чем просил я:
Лишь мне смерть глаза закроет,
Труп холодный дух покинет,
Отнеси Белерме сердце,
Что в груди моей трепещет,
Вырезав его оттуда
Иль ножом или кинжалом.
Услыхав эти слова, почтенный Монтезинос бросился на колени перед злополучным рыцарем и сказал ему со слезами на глазах:
– Я уже сделал, господин Дюрандарт, мой дорогой брат, я уже сделал то, что ты приказал мне в роковой день нашего поражения: я вырвал, как умел лучше, твое сердце, не оставив ни кусочка в груди твоей; я отер его кружевным платком и поспешил пуститься во Францию, предварительно опустив тебя в недра земли и пролив при этом столько слез, что их хватило на то, чтобы вымыть мне руки и смыть кровь, которою я испачкался, роясь в твоих внутренностях. Доказательством тому может, служить, брат души моей, что в первой же деревне, которой я проезжал по выезде из Ронсеваля, я немного посолил твое сердце, чтоб оно не пропахло и чтоб доехало если не свежим, то хоть просоленным, пред очи твоей дамы Белермы. Эта дама вместе с тобою, мною, твоим оруженосцем Гвадианой, дуэньей Руидерой, ее семью дочерями и двумя племянницами, и еще много наших друзей и знакомых заколдованы здесь уже много лет мудрым Мерлином. Хотя с тех пор прошло уже более пятисот лет, но никто из нас еще не умер, не стало только Руидеры и ее дочерей и племянниц, которые, вызвав своими слезами жалость Мерлина, были превращены в лагуны, называемые и сейчас в мире живых людей и в провинции Ламанча Руидерскими лагунами. Дочери принадлежат испанским королям, а племянницы рыцарям религиозного ордена, называемого орденом св. Иоанна. Твой оруженосец Гвадиана, также оплакивавший твою опалу, был превращен в реку, называемую его именем, и при выходе на поверхность земную и при виде другого солнца, почувствовал такую горесть от разлуки с тобой, что снова погрузился в недра земли. Но так как невозможно идти против своей враждебной склонности, то он время от времени выходит и показывается там, где его могут видеть солнце и люди.[90] Лагуны, о которых я говорил, вливают в него постепенно свои воды, и он, увеличенный ими и многими другими присоединяющимися к нему реками, входит пышный и обширный в Португалию. Но где бы он ни протекал, он везде обнаруживает свою печаль и меланхолию. Он не может похвалиться, что питает в своих водах утонченных и любимых рыб: в нем есть рыбы только грубые и безвкусные, далеко непохожие на рыб золотого Таго. То, что я сейчас говорю тебе, о мой брат, я говорил тебе уже тысячи раз» но так как ты мне не отвечаешь, то я полагаю, что ты или не слышишь меня, или не веришь, а Богу известно, как это меня огорчает. Теперь я хочу сообщить тебе новость, которая если и не облегчит твоего горя, то вы в каком случае не усилит его. Знай, что здесь перед тобой (открой глаза, и ты увидишь) тот великий рыцарь, о котором Мерлин столько предсказывал, тот Дон-Кихот Ламанчский, который успешнее, чем в прошедшие века, воскресил в нынешнее время странствующее рыцарство, уже забытое людьми. Быть может, при его посредстве и ради него, с нас будут сняты чары, потому что великие подвиги ждут великих людей.
– А если б это даже не совершилось, – ответил злополучный Дюрандарт глухим и тихим голосом, – если б это и не совершилось, о, брат, я скажу. Терпение, и перетасуем карты. Затем, повернувшись на бок, он снова впал в обычное свое безмолвие и не произнес более ни слова.
В эту минуту послышались громкие крики и рыдания, сопровождавшиеся стенаниями и отрывистыми вздохами. Я повернул голову и увидал сквозь хрустальные стены процессию из двух рядов молодых девушек в трауре, с белыми турецкими тюрбанами на головах, проходившую по другой зале. За обоими рядами шла дама (по крайней мере, по ее важной осанке ее можно было принять за даму) также в черном и в длинной, обширной вуали, ниспадавшей до земли. Ее тюрбан был вдвое больше, чем у остальных женщин. Брови у нее сходились, нос был несколько вздернут, рот велик, но губы красны. Ее зубы, которые она по временам обнаруживала, были редки и неправильны, хотя белы, как миндалины без кожи. В руках у нее был тонкий полотняный платок, в котором, как я успел разглядеть, лежало сердце, очевидно от мумии, потому что оно было сухо и просолено. Монтезинос сказал мне, что все эти люди слуги Дюрандарта и Белермы, заколдованные вместе со своими господами, и что шедшая позади и несшая в платке сердце, сама Белерма, которая четыре раза в неделю устраивает такие процессии со своими служанками и поет или, лучше, выкликивает погребальные песни над телом и несчастным сердцем его брата.
– Если она показалась вам не совсем красивой, – сказал он, – или, по крайней мере, не такой красавицей, какой слыла, то этому виной дурные дни и еще более дурные ночи, которые она проводит под этими чарами, как можно видеть по ее потускневшим глазам и болезненному цвету лица. Эта бледность и синие круги под глазами не происходят от обычной женской ежемесячной болезни, потому что она не знает ее уже много месяцев и даже много лет, а от огорчения, которое терзает ее сердце при виде того, что она постоянно носит в руках, и что напоминает ей о несчастье с ее возлюбленным. Иначе вряд ли кто сравнился бы с нею в красоте, грации, изяществе – клянусь великой Дульцинеей Тобозской, столь известной в этих местах и во всем мире!
– Стойте, господин Дон Монтезинос! – вскричал я тут. – Рассказывайте, ваша милость, только свою историю. Вы должны знать, что вообще сравнения неуместны и что никого не следует сравнивать с другими. Несравненная Дульцинея Тобозская остается тем, что она есть, а госпожа донья Белерма тем, что была и что есть, и оставим это.
– Господин Дон-Кихот, – ответил он, – простите меня, ваша милость. Сознаюсь, что я неправ и что дурно поступил, сказав, что госпожа Дульцинея едва сравнится с госпожой Белермой; потому что самого смутного подозрения о том, что ваша милость ее рыцарь, должно было быть достаточно, чтоб я скорее прикусил себе язык, чем сравнил эту даму с кем бы то ни было, кроме разве самого неба.