Антанас Шкема - Белый саван
— Ты удивительная сегодня, — говорит Гаршва. — И чулки в порядке.
— Я думала о тебе. До свидания. До послезавтра.
— До свидания.
Эляна уходит. Она идет по темно-красному ковру. На редкость пропорционально сложенная, хрупкая, как будто ее создал бог женщин. Она исчезает за углом, и все, ее больше нет.
Зато рядом возникает O’Casey, он интересуется:
— А кто она?
— Моя невеста.
— Приятная женщина. И привлекательная.
— Спасибо, O’Casey.
O’Casey хлопает Гаршву по плечу.
— Возвращайся в девятый, Tony. И вытри губы. Она тебя перемазала.
Девятка поднимается вверх, девятка пикирует вниз. Экспресс с десятого этажа и по восемнадцатый. Ваш этаж, пожалуйста, спасибо, кнопку, спасибо, пожалуйста. Загорается зеленая стрелка, Антанас Гаршва протягивает руку в белой перчатке, все, мы поднимаемся. Рука. Рукоятка. Вверху на световом табло мелькают цифры, обозначающие этажи. 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11-й.
Прекрасно — up and down. Вот так же летают те, кто встретился на том свете. Детские воздушные змеи, бабочки летней поры, планеты, пух одуванчиков. Так летают сказки, чепуха на постном масле, самый серьезный вздор, все, что принадлежит только человеку.
Пожалуйста, спасибо, гость заходит в кабину лифта, рука на рукоятке, мы поднимаемся, кто-то вызвал лифт, остановка, дверь открывается, гость входит, едем вверх. Поднимаемся, поднимаемся, поднимаемся. Восемнадцатый, пожалуйста. Все входят.
Блестят пустые, полированные стены лифта. Адам и Ева вернулись в рай. В нем нет фантастических цветов, мирных пантер, коварного змея. В замкнутом пространстве, среди пластиковых стен, под матовой лампочкой и световым табло стоят, прижавшись, два первых на земле человека.
Надо дождаться красного квадрата и зеленой стрелки. Тогда можно спускаться. Мы опускаемся, опускаемся. Привычный ритуал. Up and down, up and down.
Я ангел лифтов в опереточном костюме. Ангелы такого рода всегда в хорошем расположении духа. У них розовые попки. И они осмеливаются дернуть за полу самого Господа Бога, когда тот занят разрешением трагических проблем Вселенной. А Бог снисходительно улыбается.
«Эх, вы, ребетенки, марш к Пресвятой Богородице, пускай выдаст вам по прянику Во Имя Меня». И ангелы летят стайкой, щиплют друг друга, и по всему небу такой шум и тарарам, что даже святой Фома Аквинский отрывается от письменного стола, поднимает голову от письма Jacques Maritain[58], в котором утверждает, что Exodo[59] позволяет такое вот толкование: Бог не есть бытие (всякое бытие может быть и может не быть), но Он есть бытие.
Я — куст акации, который пересадили. Мои корни сосут соки новой земли, и хотя несколько веточек завяло, верхушка моя зеленеет клейкими листочками, и на нее уселась грациозная птица. Она поднимает свои лапки, свои ножки в серых чулочках и, довольная, распевает песенку.
Oh, Susan Van Dusan
The goal of my choosin
She sticks to my bosom
Like glue…[60]
Я квалифицированный отшельник, которому смертельно надоела пустыня, надоели власяница, бич, медитация, подстилка из мха. Отшельник, который забредает в большой город и вспоминает, что дома в погребе у него закопан клад, так и лежат там золотые. И он заговаривает с молодой девушкой.
Я — литовский домовой, нашедший себе друга женского рода.
И мы разыщем того хозяина, который за труды наши подарит нам обоим по паре льняных штанишек.
Я — 87-й человечек в восьмимиллионном Нью-Йорке.
Я счастливый.
* * *Пять минут второго. Гаршва покидает отель. Ночь теплая. Погасли рекламные огни. Шаги гулко стучат, как тогда в Каунасе. Та же прохлада, звезды, редкие прохожие. Каунас тянется до самых небес. Раскачиваются башни небоскребов, смолкли колокола костела в маленьком городке на болотах, старое привидение сунуло за пазуху ивовую дудочку и отправилось спать на Third Avenue. Океан успокоился и больше не шумит. Буксиры и лодки прильнули к берегу. Моряки спят в обнимку с дешевыми возлюбленными. Завтра две светловолосые девушки прыгнут в голубое Балтийское море. Темная стеклянная дверь конфекциона Gimbels. Ступени, ступени, ступени. Совсем как лошади, стоя спят манекены, и эхо доносит шум подземки. У входа в «Men» качается пьяный в стельку мужчина, он беседует сам с собой. «Ничего, я хитрый. Завтра я ему покажу, сукину сыну!» На перроне ждут поезда ночные рабочие, уборщицы зданий, молодежь, возвращающаяся со свиданий, и Антанас Гаршва. Шум приближается, и вот из-за поворота вылетает поезд. Два зеленых глаза, два красных, белое окно. Скрипят тормоза, распахиваются двери. Внутри плетеные сиденья, сонные лица. Возвращение. Домой, домой. В.М. Т., Broadway line. Завтра. Послезавтра. Завтра и послезавтра — какие магические слова.
Антанас Гаршва встает в девять часов. Он бреется, моется, съедает два яйца, выпивает чашечку кофе. После чего спускается в магазин и звонит оттуда доктору Игнасу.
— Привет. Хотел бы повидать тебя.
— Давно пора. Как самочувствие? — укоризненно отвечает доктор Игнас.
— Замечательно. Вчера все перевернулось вверх ногами. О, прости. Наоборот. Все стало на ноги. И все-таки хотелось бы повидаться.
— Если самочувствие у тебя хорошее, приезжай около двух. Сейчас я отправляюсь к своим пациентам.
— Порядок. Буду в два. От тебя поеду на работу. До встречи.
— Пока.
Гаршва возвращается домой. Садится к столу. Берет лист бумаги. Находит ручку.
Этим утром в комнате как-то уютно. Солнечный луч проникает через окно, освещая на картине Шагала небесно-синие волосы женщины. Летает книжная пыль и соединяется с сигаретным дымом. В комнате преобладает чистый синий цвет — небесная лазурь. Скрипит кресло, скрипит перо. Мерно дышит пишущий человек.
Наконец-то на меня снизошел настоящий покой. Я объективен, я медиум, и я не хочу быть абсолютно оригинальным. Душой я связан с миром. Я буду таким же неизвестным, как древний японский живописец. Пойду по стопам великих мастеров. И я благодарю своего Бога за забытые куски жизни: детские молитвы, борьбу, подкидыша. Благодарю за русачка. Я был уверен, когда молился, плыл, мечтал о ребенке, убивал человека. Это был синтез тела и души. Я Чингиз-хан, который после долгого ливня, ясным утром, опять слышит птичьи голоса, он откидывает полог и видит выкупавшееся солнце, оно светит над лесом.
Мои реторты перегнали мою жизнь, мои наблюдения, мои размышления. Несколько зернышек. Несколько стихотворений, Одна-единственная, необозримая правда.
Я забыл о том, что живем один раз. И жил, словно готовился к другим новым жизням. Оттого и потерял много времени. Хотя… «life begins at forty»[61], - объявил рядовой американец. Мужчина формируется к сорока годам, утверждают римляне. Мне сорок лет, и я начну жить. И когда ко мне пожалует смерть, спокойно ее поприветствую: «Ave Caesar, vivans te salutat!»
«Lioj, ridij, augo, lepo, leputeli», — заливается соловей. Топкое болото. Посвистывают в воздухе айтвары. Выпученными глазами следят за тем, что происходит во Вселенной, жабы. Башни литовских святилищ, треугольные ели, поднимаются к звездам. Родиться, жить, умереть. Рассесться по высоким скамьям. Два ободранных домовых приводят Христа. «Подари каждому из нас по паре штанишек, преврати болотную воду в красное вино». В медовых сотах, в ржаных колосьях, в руте и лилиях, в сплетении корявых стволов, в изломе веток, в струении вод — Ты.
Lioj. Ridij. Augo.
Я понял себя самого. Я сложил осколки. Ребенок разглядывает пейзаж. Дорога, речушка, горы, косуля. Уж, прижавшийся к земле. Ведьмы-лаумы, расчесывающие свои косы. Плывущий туман. Замутился денечек, замутился мой ясный. Крылья чибисов, удары колоколов, dominus vobiscum.
Антанас Гаршва закуривает уже в который раз. Он чувствует боль в затылке. «Слишком много курю», — думает он. Гаршва гасит сигарету и разламывает ее в пепельнице. И в нерешительности вертит в своих пальцах ручку. Боль не такая уж и навязчивая. Она пройдет. Как и мрачное прошлое. В два часа к доктору Игнасу. Завтра — Эляна. Завтра? Завтра поговорю об отпуске. И возможно, поменяю отель. Все обновится. Любовь, поэзия, люди, улицы.
Больше не нужно будет взывать — Мой Лифт, услышь меня. Мое Детство, услышь меня. Моя Смерть, услышь меня.
Больше не нужно будет взывать — Мой Грех, Мое Безумие, услышьте меня. Мутится денечек, мутится мой ясный. Хор домовых, хор духов земли и полей.
Я успею. Обещаю. Я подарю тебе. Кольцо с карнеолом. Вагон с площади Queens. Свою любовь.
* * *Эляна принимает ванну. Белая пена скользит по ее ногам, лопаются радужные мыльные пузыри. «Он будет целовать мои ноги. Медленно. Когда он целует мне щиколотки, я верю в свое счастье. Я не стану выжимать из него все соки. Буду сдержанней».
Она поднимается, серебристая Афродита в жестяной ванне, включает душ, и теплые струи воды смывают пену.