Джон Фаулз - Даниэл Мартин (выдержки из романа)
Я влюбился в ферму задолго до этого. Она стояла уединенно, прижавшись к крутому, поросшему лесом склону, окруженная садом в своей собственной долине и обращенная на юго-запад. Простой, побеленный дом, который отличало только одно — простое, но массивное каменное крыльцо с выбитой над ним датой: 1647. К этому крыльцу, к его простоте я привязался еще ребенком; в нем тоже была вера. И к тому, какой он внутри; здесь всегда стоял характерный девонширский запах, крепкий и духовитый; пахло старым коровьим навозом, сеном, воском; он был удобный и необычайно обжитой. Кое-что из посуды хорошего фарфора, тяжелая, старинная мебель и никакого дешевого барахла — линолеум, клеенка, — заполнившего в это время обычные фермы в нашей округе. В Торнкомбе кухня не была средоточием жизни, хотя обыкновенно они ели здесь. Вероятно, это было связано с тем, что главную роль в семье играли женщины. В те годы я там из-за этого сам себя не узнавал. Существовали классовые различия, как всегда суетилась вокруг меня миссис Рид, угощала чаем, лимонадом, а когда решили, что я достаточно взрослый, и стаканом сидра; сын священника, почетный гость; Даниэл вдруг замечал, что неестественно говорит, или вернее, это было единственное место, где его неизменно беспокоило, что он так говорит. И потом от него веяло каким-то таинственным теплом, ощущением какой-то внутренней жизни, какой-то благодати, которой нам не хватало в доме викария, хотя наш был и больше, и просторнее, да и сад наш был несравненно лучше. Отчасти это, наверно, было связано с девочками; бессознательной мечтой о сестрах, о настоящей матери вместо бедной тети Милли; отчасти — с аналогичными флюидами секса и с тем, что они жили рядом с животными, с землей, с вещественным, а не духовным миром. Я всегда с нетерпением ждал, когда меня пошлют в Торнкомб. Отец заставлял меня делить мой черный труд между всеми фермерами, которые в эти военные годы заявляли об этом во время уборки урожая, что втайне бесило меня. Первым делом я предназначался для Ридов, а потом уж для всех остальных.
И Нэнси.
Страданья из-за Нэнси.
Фактически я забыл ее в те два года, что провел в пансионе. Я знал, что она пошла в местную гимназию в Ньютон-Эбботе, дневную школу. На каникулах я видел ее в церкви. Она казалась довольно неуклюжей и толстой и стала гораздо застенчивей, сбросила прежнее обличье сорванца — теперь было трудно поймать ее взгляд, не говоря уже о том, чтобы удержать его.
Меня спас младший мистер Рид. В тот год, перед самым моим возвращением на летние каникулы, он растянул что-то в спине, поднимая калитку, чтобы навесить ее на петли. Ему запретили заниматься всякой тяжелой работой — запрет, который он, как всякий достойный работяга-фермер в любом конце света, тут же нарушил; соответственно и расплата — две недели в постели и по крайней мере еще два месяца прикованным к креслу. Семья была слишком добра к нам, снабжая нас незаконными продуктами, чтобы отец мог отказать миссис Рид, когда она сказала, что в то лето нуждается в моей помощи больше всех в нашем приходе. Вернувшись, я узнал, что дело решено и заметано. Меня наняли за тридцать шиллингов в шестидневку, что даже по тем временам было рабской кабалой.
Но шестнадцатилетнему рабу было все равно. За все предыдущие, пасхальные каникулы он встретил Нэнси только один раз — и в обстановке, далекой от всякой эротики: на чае, который устроил в доме священника Союз матерей; но хватило и этого. Им обоим было поручено разносить чашечки с блюдцами тарабарщинному сборищу дам. Ее белокурые волосы были уложены в прическу, немного напоминавшую стиль Бэтти Грэйбл, который нравился ему, и если ей недоставало стройности Дианы Дурбин (его последний идеал женщины), то нарядное темно-синее шелковое платье с короткими рукавами, с буфами и расклешенной юбкой показывало, что обвинение «довольно толстая» было несправедливо. Пожалуй, чуть-чуть пухленькая, но с хорошо очерченной грудью и талией; сам он сильно вытянулся в последнее время и был сейчас на дюйм выше нее. Она держалась застенчиво, возможно, из-за классовых различий; они почти не разговаривали. Он размышлял о том, как бы решиться пригласить ее в сад, но столько свидетелей. и потом он не мог придумать подходящего предлога. Лавандово-синие глаза, брови дугой, длинные ресницы — если бы не эти глаза, ее лицо могло показаться чересчур круглощеким, но тем не менее шло к ним в своем теперешнем виде. Немного погодя она скромно села рядом с матерью, и ему пришлось довольствоваться возможностью украдкой поглядывать на нее. Но в тот вечер…
Спустя всего один день своего счастливого рабства в Торнкомбе он уже по уши влюбился в нее; ужасно, страшно, так что не смел взглянуть на нее когда она была рядом, не мог думать ни о чем другом в ее отсутствие, а дома за ужином все те же банальные расспросы. Да, Старый мистер Рид показал ему, как косить, он скосил траву в половине сада, всю крапиву скосил, это действительно требует большой сноровки. Невозможность сказать им даже об этом; то, как старик показывает ему, как держать руки, ритм — полегче, без спешки, не слишком нажимай, парень, тот лучше, кто проработает дольше, — старик, улыбаясь и кивая ему, стоит, опираясь на свой посох, под ветками яблонь. А наточить косу. Как же это все трудно, поглядите, какие у него волдыри на руках. Старику вынесли кресло, чтобы он сидел и смотрел, поставили около ульев. Это-то он сказал, но ни слова о девушке, которая в десять часов принесла им перекусить: кекс, чай — и подарила ему одну улыбку. На ней был красный платок, и она была вся в пуху — ощипывала кур в молочном сарае; но эти застенчивые глаза, приглушенное сознание его присутствия, это одно легкое движение уголка сжатых губ. Потом «обед». Корнуоллские пирожки и картофельная запеканка (миссис Рид была наполовину корнуоллкой). Потом уборка с Луизой, сгребаем навоз, стелим солому. Потом опять одно, другое — тетя Милли улыбается, отец смотрит с одобрением.
В девять часов — в постель, смертельно хочется спать, всего две минуты на то, чтобы вспомнить самое худшее, непроизносимое, конец дня. Сбор яиц наедине с ней; держу корзинку, пока она роется в отсеках, разглядываю ее профиль; вонь курятника, кудахтанье, ее негромкий разговор с курами, словно его тут нет, хотя знает, что он здесь; в этом меньше стеснения, хотя в глазах — все та же застенчивость. Внезапное ощущение того, какая она маленькая, хрупкая, женственная.
После того, как я купил ферму и строители закончили ремонт, она, когда я уезжал, пустовала чуть не целый год. И без того заброшенный сад приходил в еще большее запустение. В одну из таких отлучек протекла крыша над одной из спален и полпотолка в ней обвалилось, жуткое дело. Один из стоявших за домом амбаров я велел перестроить и переделать в жилое помещение; не знаю, собственно, зачем, то ли под студию, то ли под комнаты для Каро [*дочь Даниэла] и ее школьных друзей. так или иначе им так никогда и не пользовались. Он вызывал сильное ощущение чего-то обременительного и ненужного. Словно нелепая заявка на аукционе обернулась на погибель правдой. Потом мне подвернулся сценарий, три месяца работы, и я решил заняться этим в Торнкомбе, а заодно и приступить к исполнению кое-каких обязанностей владельца.
Хотя я редко ходил в деревню за покупками и вообще за чем бы то ни было, многие жители старшего поколения помнили меня. Временами я мог слышать звон церковных колоколов, и этого было достаточно. Но как-то вечером, вскоре после того, как я обосновался там на свои три месяца, я отправился в деревенский паб купить сигарет. Один старик там знал меня. Он какое-то время — недолго — помогал ухаживать за огородом у нас, при доме священника в тридцатые годы, и я неожиданно, хоть и смутно, припомнил его лицо. В войну он исчез, вскапывал огород кто-то другой. Собственно Бен был сыном того кривоногого старика с анютиными глазками на шляпе с того поля военной поры, где мы убирали урожай. Теперь ему было за шестьдесят.
Я угостил его пинтой сидра и, поговорив, как положено, спросил, не работает ли он попрежнему в саду. Он принялся по-девонширски ломать комедию; на тяжелую работу он больше не годится, да он не знает, да поясница вот у него, надо бы еще у «миссус» спросить, может, он как-нибудь заскочит на велосипеде. Я заговорил о деньгах, но «спаси Господи, дело не в этом». Разумеется, дело было именно в этом. В Девоне всегда так — но я настаивал, он покачал головой в знак неодобрения моих безумств. «Теперь не то, что прежде, плата подскочила прямо ужас как», — чем аккуратно поддел и былую скаредность моего отца и суть теперешнего решающего фактора. Но, думаю, ему также до смерти хотелось посмотреть что эта странная заморская птица, «сын стар’го св’щенника Март’на», сотворил с фермой.
Он явился на следующий же день, как и обещал, и, увидев, в каком состоянии сад, щелкнул языком, хотя нашел, что дом и амбар отделаны что надо; выпил в кухне еще стакан сидра. Я сделал второй шаг, которого он ждал, существенное дополнение к местной кривой инфляции, и скрепил все, настояв на том, чтобы проезд на велосипеде входил в счет рабочего времени. Старый Бен умеет отличать дикие корневые побеги, когда он их видит, будь то розовый куст или древо жизни. Так я приобрел садовника с неполным рабочим днем. и довольно печальную историю из деревенской жизни. У них с женой, ее звали Фиби, не было детей; два его брата и сестра уехали из деревни; он выпивал. Позднее я узнал от Фиби, что будучи в подпитии, он к тому же впадал в буйство, и она уже дважды от него уходила. Отец мой, должно быть, знал обо всем этом, но вел себя как христианин; а, может, ему, как и мне, полюбился этот человек. Работал он медленно но очень старательно, был безукоризненно честен, несмотря на мучившего его дьявола, и нежно предан жене.