Джек Керуак - Сатори в Париже. Тристесса (сборник)
Выпитое не очень-то помогает, уже позднеет, к заре время, озноб высокогорья забирается мне в рубашонку-безрукавку и привольную спортивную куртку, и в твильные штаны, и я принимаюсь без удержу дрожать – Ничего не помогает, стакан за стаканом, ничего не помогает —
Подходят два молодых мексиканских кошака, привлеченные Тристессой, и стоят пьют и болтают всю ночь, оба при усах, один очень коротышка с круглым младенческим лицом со щечками-грушами – Другой повыше, с крыльями газеты, как-то засунутой ему в пиджак защитить от холода – Крус просто растягивается на дороге в пальто и засыпает, головой на земле, на камне – Легавый кого-то арестовывает в головах переулка, мы вокруг свечных пламеньков и парокотелков смотрим без большого интереса – В какой-то миг Тристесса нежно целует меня в губы, мягчайший, едвакасательнейший поцелуй на свете – Да-да, и встречаю я его изумленьем – Я уже решился остаться с ней и спать, где спит она, даже если спит она в мусорном баке, в каменной келье с крысами – Но я не перестаю дрожать, нисколько обертки не выручат, уже год я каждую ночь провожу в своем спальнике и больше не приучен к обыкновенным рассветным ознобам земли – В какой-то момент падаю прямо с ящика, который занимаю с Тристессой, приземляюсь на тротуар, там и остаюсь – В другие разы вскидываюсь молоть долгие таинственные базары с двумя кошаками – Что они вообще пытаются сказать и сделать? – Крус спит посреди улицы —
Волосы ее раскинулись сплошь черные по всей дороге, люди через нее переступают. – Это конец.
Заря приходит серая.
Люди принимаются проходить мимо на работу, вскоре бледный свет давай проявлять невероятные краски Мехико, голубые платки женщин, глубоко пурпурные платы, губы людей слабо розовеют в общей стихарной синеве —
«Чего мы ждем? Куда идем?» все спрашивал я —
«Я иду ужалиться», говорит она – берет мне еще один горячий пунш, который дрожью проходит меня насквозь – Одна дама уснула, раздатчица с черпаком начинает злиться, потому что, очевидно, я выпил больше, чем Тристесса заплатила, или два кошака, или что-то —
Минуют многие люди и повозки —
«Vamonos»[87], говорит Тристесса, вставая, и мы будим оборванную Крус и покачиваемся с минуту, стоя, и уходим в улицы —
Теперь видно до конца улиц, больше никакой тьмы garbanzo[88], сплошь голубые церкви и бледные люди, и розовые платки – Мы шагаем дальше и подходим к щебневым полям, и пересекаем, и выходим на селенье из саманных лачуг —
Это деревня в городе сама по себе —
Встречаем женщину и заходим в комнату, и я прикидываю, что здесь-то мы наконец поспим, но две кровати загружены спящими и просыпающимися, мы просто стоим и беседуем, уходим и спускаемся по переулку мимо пробуждающихся дверей – Всем любопытно видеть двух оборванных девушек и оборванца мужчину, что спотыкаются медленной командой среди зари – Солнце всходит оранжевое над кучами красного кирпича и штукатурной пыли где-то, это крохотная Северная Америка моих Индейских Снов, но я уже слишком пропащ, чтобы осознать что-то или понять, хочу только спать, рядышком с Тристессой – Она в своем откровенном розовом платьице, ее безгрудое тельце, ее худые голени, ее прекрасные бедра, но желаю лишь спать, но хотелось бы обнимать ее и перестать дрожать под каким-нибудь обширным темно-бурым Мексиканским Одеялом еще и с Крус, с другой стороны, для надзора, хорошо б только закончилось это безумное скитанье по улицам —
Бесполезняк, на краю деревни, в последнем доме, за которым поля свалоки далекие Церковные верхушки, и заволочный город, мы входим —
Ну и дела! Я подпрыгиваю от восторга при виде огромной кровати – «Мы пришли сюда спать!»
Но в постели большая толстая женщина с черными волосами, а подле нее какой-то парень в лыжной шапочке, у обоих сна ни в одном глазу, и в то же время заходит девушка-брюнетка, похожая на какую-то художницу-битницу в Гренич-Виллидж – Затем я вижу десять, может, восемь других людей, которые вокруг тусят в углах с ложками и спичками – Один типичный торчок, эта драная нежность, эти грубые и мучимые черты, покрытые серой больной патиной, глаза определенно настороже, рот начеку, шляпа, костюм, часы, ложка, героин, быстро бодяжит – Все шпигаются – Тристессу подзывает один мужчина, и она закатывает рукав пальто – Крус тоже – Лыжная шапочка соскочил с кровати и делает то же самое – Девка из Гренич-Виллидж как-то скользнула в постель, в ногах, засунула свое большое чувственное тело под простыни с другого конца и лежит там, довольная, на подушке, смотрит – Люди входят и выходят с деревенской наружи – Я рассчитываю тоже получить укол и говорю одному кошаку «Poquito gote» что, я воображаю, значит капельку попробовать, а на самом деле «чуточку протекает» – И впрямь протечка, мне ничего не достается, все деньги у меня тю-тю —
Суета неистова, интересна, человечна, я наблюдаю поистине в изумленье, как бы обдолбан ни был, вижу, что это, должно быть, крупнейшая видла в Латинской Америке – Какие интересные типажи! – Тристесса тараторит без продыху – Ошляпенный торчок с грубыми и нежными чертами, с песочными усиками и слабо голубыми глазами, и с высокими скулами – мексиканец, но выглядит в точности, как любой торчок из Нью-Йорка – Тоже не хочет меня жалить – Я просто сижу и жду – у моих ног пол полной бутылки пива, которую мне купила Тристесса en route[89], я ее заныкал в одежду, а теперь тяну из нее перед всеми этими торчками, и это мне вообще никаких шансов не оставляет – Зорко присматриваюсь к кровати, рассчитывая, что толстая дама встанет и уйдет, и художница у нее в ногах, но лишь мужчины тут шебуршат, и одеваются, и выходят, и наконец мы уходим тоже —
«Куда мы?»
Выходим оттуда по ширниковой подсказке скрещенными мечами глаз, мол, мьё[90] ай знаете, старый прогон сквозь строй, респектабельных буржуазных мексиканцев поутру, но нас никто не останавливает, никаких легавых, мы вываливаемся наружу и вниз по узкой земляной улочке, и вверх к еще одной двери, а внутри старый дворик, где старик метлой подметает, и многие голоса изнутри —
Он глазами умоляет меня о чем-то, вроде «Только не бедокурь», я делаю знак «Я бедокурить?» но он стоит на своем, поэтому я медлю заходить, но Тристесса и Крус уверенно тащат меня, и я озираюсь на старика, который дал свое согласие, но все равно молит взглядом – Боже праведный, он знал!
Тут что-то вроде неофициального утреннего кайф-бара, Крус заходит в темные шумные интерьеры и появляется с чем-то вроде слабой анисовки в стакане для воды, и я пробую – не особенно-то мне и хочется – Просто стою у саман-стены, гляжу на желтый свет – Крус теперь смотрится абсолютно полоумной, с высокими волосатыми зверскими ноздрями, как у Ороско бабы орут в переворотах, но тем не менее ей как-то удается смотреться и изысканно – Кроме того, что она изысканная маленькая личность, я и про ее душу, всю ночь напролет она была со мной очень мила, и я ей нравлюсь – Фактически, она как-то раз орала по пьяни «Тристесса, ты ревнивая, потому что Як хотел на мне жениться!» – и но она знает, я люблю нелюбляемую Тристессу – поэтому она меня усестрила, и мне это понравилось – у некоторых бывают такие флюиды, что исходят прямо из вибрирующего сердца солнца, незаезженные…
Но пока мы там стоим, Тристесса вдруг говорит: «Як» (я) «всю ночь» – и давай изображать, как я дрожу на всеночной улице, поначалу мне смешно, солнце теперь желто-жаркое у меня на куртке, но мне тревожно видеть, как она изображает мою дрожь с такой судорожной серьезностью, и Крус это замечает и говорит «Хватит Тристесса!» но та продолжает, глаза у нее дикие и белые, дрожит всем своим худым телом в пальто, ноги начинают подгибаться – я тянусь смеясь «Ай да ладно» – ее же ежит больше и спазмы уже, как вдруг (покуда я думаю «Как она может меня любить, насмехаясь надо мной вот эдак серьезно») она давай падать, кое изображение зашло уж слишком далеко, я пытаюсь ее схватить, она сгибается до самой земли и висит с минуту (совсем как в тех описаниях, что мне только что давал Бык, героиновых наркоманов в откидоне до самых башмаков своих на Пятой авеню в Эпоху 20-х, до самого низу, пока голова у них не виснет совсем на шеях, и двинуться некуда, только вверх либо плашмя прямо на темечко), и к боли моей и хрясть, Тристесса берет и тяпает черепом оземь, и падает головой прямо на жесткий камень, и отключается.
«Ох нет Тристесса!» кричу я и хватаю ее под руки, и перевертываю ее, и сажаю себе на корточки, а сам опираюсь на стену – Она дышит тяжко и вдруг я вижу кровь по всему ее пальто —
«Она умирает», думаю я, «ни с того ни с сего она тут вздумала помирать… Этим безумным утром, в эту безумную минуту» – И тут же старик с молящими глазами по-прежнему смотрит на меня со своей метлой, и мужчины и женщины заходят за анисовкой, переступая через нас (с робким безразличьем, но медленно, едва глянув вниз) – Я прикладываю к ней свою голову, щека к щеке, и обнимаю крепче, и говорю «Non non non non», а сам имею в виду «Не умирай» – Крус на земле с нами по другую сторону, плачет – Я держу Тристессу за маленькие ребра ее и молюсь – Теперь кровь струится у нее из носа и рта —