Юдит Куккарт - Лена и ее любовь
Поставил сумку, и в этом движении Лене почудился материнский запах — такой, как прежде. Тяжелые дорогие духи, волосы — орех. Так пахнут любимые зверюшки, а не люди. Этот запах она и ценила в матери больше всего.
— Что ты так смотришь? У меня что-то с лицом? — Лена недоумевала.
— Да.
— Что же?!
— Лицо твоей матери, — был ответ.
— Тебе не нравится?
— Почему же, — возразил он, — красивая была женщина, по-моему. Хочешь посмотреть, где она умерла?
— Где же?
— На третьем этаже. Хочешь посмотреть?
— На третьем этаже умирают красивые женщины? — Лена, в замешательстве.
— Пошли, — сказал и сначала взял сумку, потом ее руку.
Он едва ли не тащил Лену за собой. И то, что на лестнице им попадались навстречу медсестры, казалось, ему безразлично.
— В детстве я тут часто бывала, — сказала Лена. — Я и родилась тут.
В больнице все было как прежде: и деревянные лестничные перила, покрытые белой эмалью, и напольные часы на площадке между первым и вторым этажами, а между вторым и третьим — Мадонна с вытянутым унылым лицом и выкаченными глазами.
— Базедова болезнь, — фыркнула Лена.
— Барокко, — не согласился Людвиг.
— Она, смотри-ка, очень крепко держит младенца. А увидит меня, так еще крепче прижимает. Ей даже идет. Ей когда страшно, лицо становится живее.
— Очень красиво, — сказал Людвиг.
Лена начала рассказывать:
— Бабушка у меня работала тут внизу, в прачечной. После школы я ходила к ней обедать. Рыбные палочки, если пятница, и желе — или вишнево-красное, или, как трава, зеленое, но со сгущенкой. Сгущенка меня особенно радовала. Подойдет, бывало, монашка к бабушке у бельевого катка, погладит по потной спине и приговаривает, дескать, молодчина, Маргот, молодчина. Та обернется и смотрит, печально так и серьезно, как большая лошадь. Когда роль маленькая — служанка, или вроде того, я на сцене играю свою бабушку. Вплоть до упрямого круглого подбородочка, вплоть до характера — ровного, как гладильная доска…
Посмотрела на Людвига. Тот произнес:
— Ну вот, пришли.
На третьем этаже размещались раньше палаты третьего класса на восемь коек. Теперь тут отделение частной клиники. А самая маленькая палата в конце коридора как была, так и осталась. Тут всё еще умирали с видом во двор. Забирая в последний путь шум вентиляции из кухни и подвала.
— А где монахини?
— Их нет уже года два, — ответил Людвиг, указывая на крайнюю дверь в коридоре. — Хочешь войти? Как раз не занято.
— Там она лежала?
— Да, в самом конце.
— В палате для умирающих?
— Ну, там даже факс подключен.
— Значит, она умирала рядом с подключенным факсом?
— Так теперь принято у частных пациентов.
— А монахини?
— Я же сказал…
— Значит, вместо монашек теперь факсы?
— Да.
— Нет! — и она уселась в пустое кресло-каталку, по-дурацки болтая ногами. Смотрела на Людвига, ничего не говорила. У женщины внутри — часто ей представлялось — два кольца. Мужчины, как правило, касаются только первого. Редко кто тронет за второе. А когда именно этот мужчина именно там заденет именно эту женщину, дело будет не в анатомии. Это любовь, и ее не вызовешь по первому требованию. Явится, когда захочет, и не выгонят ее никакие «зачем» да «почему».
Лена прекратила болтать ногами.
— Добрый вечер!
Две сестрички шли по коридору за ручку, мечтая оказаться дома вовремя. Уже начало одиннадцатого.
— Добрый вечер, господин пастор Фрай, — поздоровались они.
Легкий поклон. А Лена встала, изготовилась, и задом оттолкнула кресло на колесиках. Кресло поехало назад, к сестричкам, подскочило на порожке, развернулось на полтора оборота, покатилось медленней, разогналось, и все за ними следом, но застряло в углу у лестницы. Пустым взглядом смотрел Людвиг вслед сестричкам на их высоченных каблуках.
— Елеопомазание я еще… — произнес он.
— Я уже знаю, — перебила Лена.
— Хотя вообще-то не должен был.
— Почему? Тебя же этому учили: крестить, венчать…
Говорила холодно, а сама представляла домик с садом, в тени, у церкви. Фруктовые деревья, окна почти все на юго-запад, вход с фасада увит розочками. Желтыми. Тихие, нет, счастливые субботние вечера. Жизнь — это то, что чувствует в ней человек, оттого такому Людвигу хорошо в одиночестве с бокалом вина готовиться к воскресной проповеди. Только и слышны на верхнем этаже шаги экономки, когда в ее жизни, отданной распорядку дня господина пастора, наступает время отойти ко сну.
— Я больше не священник, — вымолвил Людвиг.
— Зачем вы едете так быстро, Лена? — недоволен Дальман.
Справа расстилаются некошеные луга, только монахини той не видно. Но монашеский путь виден, хоть и распрямились примятые стебли. Темнеет. Обгоняют старый автобус, благо он еле тащится. Благородного красного цвета сиденья, белыми чехольчиками прикрыты подголовники. Лена едет медленно, заглядывает каждому пассажиру в лицо, стоит тому повернуться в сторону «вольво». Усталые лица на фоне роскоши белоснежных чехлов. Снежных, белых. Смотрит на эти чехлы, а в голове — ребятишки кидаются снежками.
Интересно, все люди такие? Такие многослойные. Сверху — слова, глубже — беззвучная мысль, а совсем внизу — тот слой, где думается быстро, но ничего не додумывается до конца. И уж потом — чернота.
— Ну же, Лена! — голос Дальмана. — Что случилось?
— Случилось то, что и раньше.
После этого в машине воцаряется тишина. Этой тишине нужна Лена.
А ей хочется есть.
Людвиг сел на перила. За спиной у него бездна трехэтажной глубины. Лена встала прямо перед ним.
— Я уже был у епископа.
Достаточно легкого движения. Испуг довершил бы остальное. Жизнь Людвига сейчас в ее руках и, по ее же разумению, оттого он и уселся на перила над пропастью метров в двенадцать-четырнадцать.
— Людвиг!
— Что такое?
— Сделай любезность, прошу…
— Пожалуйста, а что именно?
— Поцелуй меня.
За стеклянной дверью частной клиники курила медсестра ночной смены. Газельи ноги и загар на лице, не молодом и не старом, не красивом и не уродливом. Невыразительном, ведь и такие встречаются.
— Больше я не мог, — услышала Лена его голос. — А ведь долгое время прекрасно себя чувствовал. Даже клуб организовал для мотоциклистов, для бойскаутов. Да еще суббота, представляешь? Когда я готовил воскресную проповедь и…
— И попивал винцо, — договорила за него Лена.
— А ты откуда знаешь?
— Могу себе представить. Монахи — и те пьют.
— Странное было чувство, скажу я тебе. Как у тех, кто действительно пишет, — поделился Людвиг.
О, прав был Георг! Теология — это путь к стихотворчеству.
Возле палаты для умирающих — гигантское растение из тех, что не умеют цвести.
— Так вот, однажды я об этом вечером молился, — продолжал он. — Как раз записал первую фразу воскресной проповеди: «Люби, и делай что хочешь». Дорогие, написал я, Августин всю жизнь прожил по этому слову. Потом я перевернул листок — и в погреб за лучшим вином, какое только есть в доме. Разлил в два бокала и говорю: шеф, говорю, не прими за личное, но ты ведь и так знаешь, что я влюбился. Будь здоров, говорю.
— Так и сказал?
— Нет, конечно, но очень хотел.
И вдруг комнатный цветок обронил три листка вместе на больничный линолеум. Все три еще зелены. Лена смотрела на Людвига. Холодно. Остывшая печь не могла бы смотреть холодней. Лена ревновала к тем временам, когда совсем без нее шла Людвигова жизнь.
— Так что ты сказал епископу?
— Что я прошу свободы от целибата, — и он соскочил с перил, нагнулся, взялся за материнскую сумку.
— Как ее зовут?
— Это неважно.
— Ну, говори!
— Мария, — решился он.
И Лена засмеялась.
— Ну, тогда все свои, — и тут же пожалела, что оказалась не на высоте. Зачем попросила о поцелуе?
— И что же епископ?
— Предложил мне остаться на работе.
— А как быть с той женщиной?
— А так, как делают все мои коллеги.
— Изыди, Мария, изыди! — воскликнула она.
— Ничего подобного, она может вести у меня хозяйство, — успокоил ее Людвиг. И на секунду положил свою руку, теплую и тяжелую, Лене на голову. И невольно ей показалось, что он не просто ведет разговор, но хочет ее защитить. Когда они выходили из больницы, дежурная ела ложечкой йогурт.
Шли по главной улице С. и за церковью с двумя зелеными башнями повернули направо, к Левенбургу. Людвиг нес сумку, но не с той стороны, где шагала Лена. И расстояние между ними было не шире ладони. Он рассказал, как опоздал на елеосвящение: положил в сумку письмо к епископу, но опустить в ящик по пути не решился. Только на краю города, где конечная автобусная остановка «Дизельштрассе», все-таки его отправил.