Симона Бовуар - Мандарины
— До чего отвратительная улица, и много таких?
— Я думаю, да.
— Похоже, тебя это не возмущает?
У него не было настроения возмущаться. По правде говоря, он с большим удовольствием вновь смотрел на цветное белье, которое сушилось у залитых солнцем окон над темной дырой. Они молча миновали клоаку, и Надин остановилась посреди лестницы с засаленными каменными ступеньками.
— До чего отвратительно! — повторила она. — Пошли отсюда.
— О! Пройдем еще немного, — сказал Анри.
В Марселе, Неаполе, Пирее и Барио-Сино он часами бродил по таким вот вопиющим о бедности улицам; разумеется, тогда, как и сегодня, он хотел, чтобы со всей этой нищетой было покончено; однако желание его оставалось абстрактным, никогда ему никуда не хотелось бежать: этот резкий человеческий запах дурманил его. Сверху донизу холма — все та же оживленная сутолока, то же голубое небо пылало поверх крыш; Анри казалось, что с минуты на минуту он вновь обретет во всей ее полноте былую радость; именно за ней он гонялся от улицы к улице, но не находил ее. Женщины, сидевшие на корточках у дверей, жарили сардины на кусках древесного угля; запах несвежей рыбы заглушал запах горячего масла; ноги их были босы, здесь все ходили босиком. В открытых подвалах, выходивших на улицу, — ни одной кровати, никакой мебели, никаких картинок: убогие лежаки, покрытые струпьями ребятишки да кое-где коза; снаружи — ни одного веселого голоса или улыбки, потухшие взгляды. Быть может, нищета здесь более отчаянная, чем в других городах? Или же вместо того, чтобы очерстветь, со временем становишься более чувствительным к несчастью? Голубизна неба казалась жестокой над нездоровой тьмой, и Анри передалась безмолвная подавленность Надин. Им встретилась бежавшая с растерянным видом женщина в лохмотьях с ребенком, прилепившимся к ее обнаженной груди, и Анри вдруг сказал:
— А! Ты права, пошли отсюда.
Однако бегство ни от чего их не спасало, Анри понял это на другой же день во время коктейля, устроенного французским консульством. Стол был завален бутербродами и сказочными пирожными, на женщинах красовались платья забытых расцветок, все лица смеялись, вокруг говорили по-французски, Благодатный холм остался очень далеко, в совсем чужой стране, несчастья которой не касались Анри. Он вежливо смеялся вместе со всеми, когда старый Мендош даш Виернаш в крахмальном воротничке и при черном галстуке отвел его в угол гостиной; он был министром до диктатуры Салазара{34}.
— Какое впечатление произвел на вас Лиссабон? — спросил он, остановив на нем недоверчивый взгляд.
— Очень красивый город! — сказал Анри. Взгляд его собеседника помрачнел, и Анри с улыбкой добавил: — Должен сказать, я пока еще мало что видел.
— Обычно французы, приезжающие сюда, ухитряются вовсе ничего не видеть, — с досадой заметил даш Виернаш. — Ваш Валери{35}, например: он восторгался морем, садами, а к остальному остался слеп. — Помолчав, старик добавил: — А вы тоже собираетесь на все закрыть глаза?
— Напротив! — возразил Анри. — Я хочу как можно больше всего увидеть.
— Ах! На основании того, что мне о вас говорили, я очень на это надеялся, — сказал даш Виернаш потеплевшим голосом. — Условимся встретиться завтра, и я берусь показать вам Лиссабон. Красивый фасад, да! Но вы увидите, что за ним!
— Вчера я уже побывал на Благодатном холме, — молвил Анри.
— Но вы не входили в дома! Я хочу, чтобы вы своими глазами увидели, что люди едят, как они живут, иначе вы мне не поверите. — Даш Виернаш пожал плечами: — Эта литература о португальской грусти и ее загадке! А ведь все очень просто: из семи миллионов португальцев только семьдесят тысяч едят досыта.
Увильнуть не представлялось возможным, и все следующее утро Анри посещал лачуги. Ближе к вечеру бывший министр созвал друзей, специально чтобы он с ними встретился: отказаться нельзя. Они все были в темных костюмах, в крахмальных воротничках, с котелками на голове, говорили церемонно, однако временами их благоразумные лица искажала ненависть. То были бывшие министры, бывшие журналисты, бывшие преподаватели, которых отказ примкнуть к режиму разорил; у каждого из них сосланы родные и друзья, они были бедны и затравленны; те, кто все еще пробовал что-то сделать, знали, что их подстерегает адский остров: на врача, который бесплатно лечил нищих, пытался открыть диспансер или ввести хоть какую-то гигиену в больницах, сразу ложилось подозрение; стоило кому-то организовать вечерние курсы, позволить себе проявить щедрость или просто милосердие, и он становился врагом Церкви и Государства. Они тем не менее продолжали упорствовать. Им хотелось верить, что разгром нацизма повлечет за собой падение ханжеского фашизма. Они мечтали свергнуть Салазара и создать Народный фронт, подобный тому, какой был восстановлен во Франции. Они сознавали свое одиночество: у английских капиталистов были значительные интересы в Португалии, американцы вели переговоры с правительством о покупке авиабаз на Азорских островах. «Франция — наша единственная надежда», — твердили они. И умоляли: «Расскажите французам правду; они ничего не знают, а если бы знали, пришли к нам на помощь». Они навязывали Анри ежедневные встречи; его забрасывали фактами, цифрами, диктовали ему статистические данные, водили его по голодным предместьям: это были не те каникулы, о которых он мечтал, но у него не было выбора. Он обещал разбудить общественное мнение кампанией в прессе: политическая тирания, экономическая эксплуатация, полицейский террор, систематическое отупение масс, постыдное соучастие духовенства, он расскажет обо всем. «Если Кармона узнает, что Франция готова нас поддержать, он пойдет с нами», — утверждал даш Виернаш. Прежде он был знаком с Бидо{36} и рассчитывал представить ему некий тайный договор: в обмен на его поддержку будущее португальское правительство сможет предложить Франции выгодные соглашения, касающиеся африканских колоний. Трудно было объяснить ему без грубости, насколько этот проект был несбыточным!
— Я встречусь с Турнелем, главой его кабинета, — пообещал Анри накануне своего отъезда в Алгарве{37}. — Это товарищ по Сопротивлению.
— Я подготовлю точный проект, который вручу вам после вашего возвращения, — сказал даш Виернаш.
Анри рад был покинуть Лиссабон. Французские службы предоставили ему автомобиль для удобства проведения его лекционного турне, ему предложили располагать машиной столько времени, сколько он пожелает: наконец-то его ожидали настоящие каникулы. К несчастью, новые его друзья очень рассчитывали, что последнюю неделю он проведет с ними за подготовкой заговора: они намеревались собрать исчерпывающую документацию и устроить встречи с некоторыми коммунистами верфей Заморы. Об отказе и речи быть не могло.
— Получается, что нам остается погулять всего две недели, — недовольным тоном сказала Надин.
Они ужинали в ресторанчике на другом берегу Тахо; официантка поставила на стол блюдо с кусками жареного хека и бутылку вина грязно-розового цвета; в окно им видны были огни Лиссабона, располагавшиеся ярусами между небом и водой.
— За неделю на машине можно увидеть всю страну! — сказал Анри. — Представляешь, какая для нас удача!
— Вот именно: жалко не воспользоваться ею.
— А как же эти люди, они ведь рассчитывают на меня, и было бы скверно разочаровать их, ты не согласна?
Она пожала плечами:
— Ты ничего не можешь для них сделать.
— Я могу говорить от их имени; это мое ремесло, иначе не стоит быть журналистом.
— Может, и не стоит.
— Не думай уже о возвращении, — примирительно сказал он. — Нас ждет потрясающее путешествие. Да посмотри же на огоньки на берегу, у самой воды, до чего красиво.
— Что тут красивого? — пожав плечами, спросила Надин. Ей нравилось задавать такие вызывающие раздражение вопросы. — Нет, серьезно, — продолжала она, — почему ты находишь это красивым?
— Красиво, и все тут.
Она прижалась лбом к стеклу.
— Возможно, это было бы красиво, если не знать, что там, за ними; но когда знаешь... Еще один обман, — с досадой заявила она, — ненавижу этот гнусный город.
Без всякого сомнения, то был обман; а между тем Анри не мог помешать себе находить огни красивыми; жгучий запах нищеты, ее веселое разноцветье — его этим уже не обманешь; но маленькие огоньки, мерцавшие вдоль темных вод, его трогали вопреки всему: возможно, потому что напоминали ему время, когда он не знал, что скрывается за декорацией; а возможно, его привлекало здесь воспоминание о неком мираже. Он взглянул на Надин: восемнадцать лет — и ни одного миража в ее памяти! У него, по крайней мере, было прошлое. «И настоящее, и будущее, — мысленно возразил он себе. — К счастью, остались еще вещи, которые можно любить!»