Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей
– Итен! – строго сказала Мэри. – А вдруг тебя услышат!
– Н-да, пожалуй, этот фасон не будет иметь успеха.
– Ты просто ужасен! – сказала Мэри, и я сам был о себе не лучшего мнения. Ужасен – это еще мягко сказано. И все же у меня мелькнула мысль: а если сделать мистеру Бейкеру комплимент по поводу его стрижки, как он к этому отнесется?
Наш семейный ручеек присоединился к другим ручьям и обменивался со всеми чинными приветствиями, а потом все эти ручьи в едином потоке стали вливаться в епископальную церковь Святого Фомы.
Когда придет пора посвятить моего сына в тайны жизни (которые ему, несомненно, известны), не забыть бы проинформировать его о том, что такое женская прическа. Вооружившись добрым словечком о ней, он достигнет всего, чего только ни пожелает его блудливое маленькое сердечко. Впрочем, не мешает и предостеречь. Их можно толкать, колотить, валять, тормошить – все, что угодно, только не портить им прическу. Усвоив этот урок, он будет кум королю.
Бейкеры поднимались по ступенькам как раз перед нами, и мы обменялись учтивыми приветствиями.
– Ждем вас к чаю.
– Да, непременно. Счастливых праздников.
– Неужели это Аллен? Какой он большой стал! И Мэри-Эллен тоже. Так вытянулись, что их просто не узнаешь.
В церкви, куда ты ходил ребенком, всегда есть что-то дорогое твоему сердцу. Я знаю все сокровенные уголки, мне знакомы все сокровенные запахи церкви Святого Фомы. В этой купели я был окрещен, у этой ограды подошел к первому причастию, а сколько лет Хоули занимают свою скамью – одному богу известно, и это не просто риторическая фигура. Меня, видимо, как следует пропитали благочестием, потому что я помню каждое свое нечестивое деяние, а их было много. И, вероятно, я смог бы показать все те места, где выцарапаны гвоздем мои инициалы. Когда мы с Дэнни Тейлором прокалывали булавками буквы в молитвеннике, из которых слагалось одно самое что ни на есть непристойное слово, мистер Уилер поймал нас за этим занятием, и нам воздали по заслугам, но ему пришлось просмотреть все молитвенники и все сборники гимнов, чтобы убедиться, что ничего такого больше нигде нет.
Вот на этом сиденье возле аналоя однажды произошло нечто ужасное. В тот год я был служкой, ходил с крестом за священником и пел сочным дискантом. Как-то раз богослужение в нашей церкви совершал епископ – добродушный старичок с голой, точно вареная луковица, головой, но в моих глазах озаренный ореолом святости. И вот, когда пение смолкло, я водрузил крест на место и, одурманенный экстазом, забыл защелкнуть медную перемычку, которая закрепляла его в гнезде. После второго поучения, к ужасу моему, тяжелый медный крест покачнулся и хрястнул по благостной лысой голове. Епископ повалился наземь, как прирезанная корова, а мне пришлось уступить свою должность мальчишке по фамилии Хилл, а по прозвищу Вонючка, который пел несравненно хуже. Он теперь антрополог, работает где-то в западных штатах. Этот случай убедил меня, что одних намерений – благих или дурных – недостаточно. Все зависит от везения или невезения, от судьбы или как там это называется.
Мы прослушали всю службу, и в конце ее нам возвестили, что Христос на самом деле воскрес из мертвых. Всякий раз мурашки бегут у меня по спине от этих слов. Я с открытой душой подошел к причастию. Аллен и Мэри-Эллен у нас еще не конфирмовались, и под конец они начали вертеться во все стороны, так что пришлось смирить их железным взглядом, чтобы прекратить ерзанье. Когда в глазах у Мэри появляется суровость, она способна пробить даже броню юношеского зазнайства.
Потом мы вышли на солнце, и тут снова начались рукопожатия, приветствия и снова рукопожатия и поздравления с праздником. Те, с кем мы заговаривали при входе в церковь, еще раз выслушивали наши приветствия, и это было продолжением того же обряда, нескончаемого обряда подчеркнутой благовоспитанности, таящей безмолвную мольбу, чтобы тебя заметили и почтили.
– Добрый день. Как поживаете, как здоровье?
– Хорошо, благодарю вас. А как ваша матушка?
– Стареет, стареет. Ничего не поделаешь, где годы, там и болезни. Я ей передам, что вы о ней справлялись.
Сами по себе слова эти ничего не значат, они только проводники чувств. Что определяет наши действия – мысль? Или же они – результат чувств, а мысль только кое-когда помогает их осуществлению? Наше маленькое шествие по солнечной улице возглавлял мистер Бейкер, старавшийся не ступать на трещины в тротуаре; его мать, которая скончалась двадцать лет назад, могла спокойно лежать в могиле. А рядом с ним, приноравливая свою походку к его неровным шагам, мелко перебирала ножками Амелия, миссис Бейкер, – эдакая птичка, маленькая, востроглазая, но ручная, питающаяся из кормушки.
Мой сын Аллен шел рядом со своей сестрой, и оба старательно делали вид, что не имеют друг к другу никакого отношения. По-моему, она его презирает, а он ее не выносит. Это может остаться у них на всю жизнь, но они научатся скрывать свои чувства в розовом облачке нежных слов. Дай им – каждому отдельно – их завтрак, моя сестра, жена моя: яйца вкрутую, огурчики, сандвичи с джемом и ореховой пастой, красные, пахнущие бочкой яблоки, и пусть идут в мир плодиться и размножаться.
Так Мэри и сделала. И, получив по свертку, они ушли каждый в свой обособленный тайный мирок.
– Ты довольна службой, дорогая?
– Да, очень. Мне в церкви всегда нравится. А ты… признаться, я часто теряюсь – верующий ты или нет. Правда, правда! Твои шуточки иной раз…
– Подвинь стул поближе, родная моя родинка.
– Надо обед разогревать.
– К чертовой бабушке твой обед.
– Вот, вот они, твои шуточки. Об этом я и говорю.
– Обед не святыня. Будь на улице потеплее, посадил бы я тебя в лодку, выехали бы мы с тобой за волнорез и половили бы там рыбку.
– Сегодня нас ждут Бейкеры. Слушай, Итен, все-таки верующий ты или нет? Тебе самому-то это ясно? И почему ты даешь мне какие-то дурацкие прозвища? Хоть бы изредка называл по имени.
– Не хочу повторяться и надоедать тебе. Но в душе у меня твое имя гудит, как колокол. Верующий ли я? Что за вопрос! Разве так бывало, чтобы мне хотелось придираться к каждому блистательному слову в Никейском символе и разглядывать его со всех сторон, точно мину замедленного действия? Нет. Мне этого не нужно. Но удивительное дело, Мэри! Если бы душа и тело мое иссохли в неверии, как горох в стручке, стоило бы мне услышать слова: «Господь, пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он взрастил меня на злачных пажитях», – и в желудке бы у меня похолодело, сердце в груди забилось, в голове вспыхнуло бы жаркое пламя.
– Ничего не понимаю.
– Умница. Я тоже не понимаю. Хорошо, скажем так: в младенчестве, когда косточки у человека еще мягкие и податливые, меня уложили в маленький епископальный крестообразный ящичек, и там тело мое сформировалось. Так удивительно ли, что я выклюнулся из этого ящичка, как цыпленок из скорлупы, приняв форму креста? Ты разве не замечала – ведь у цыплят тельце тоже в какой-то степени яйцевидное.
– Ты говоришь ужасные вещи – и даже детям.
– А они – мне. Эллен только вчера вечером спросила меня: «Папа, когда мы разбогатеем?» Но я не сказал того, что знаю: «Разбогатеем мы очень скоро, и ты, не умеющая сносить бедность, не сумеешь снести и богатство». Это истина. В бедности ее терзает зависть. В богатстве она, того и гляди, задерет нос. Деньги не излечивают болезни как таковой, а только изменяют ее симптомы.
– И так ты отзываешься о своих собственных детях! Что же ты обо мне скажешь?
– Скажу, что ты моя радость, моя прелесть, огонек в тумане жизни.
– Ты как пьяный. Будто и в самом деле выпил.
– Так оно и есть.
– Неправда. Я бы учуяла.
– Ты и чуешь, моя дорогая.
– Да что с тобой происходит?
– Ага! Значит, заметно! Да, происходит. Перелом, такой перелом, что все во мне разбушевалось к чертовой матери! До тебя докатывают только те валы, которые дальше всего от центра бури.
– Итен, я начинаю беспокоиться за тебя. Самым серьезным образом. Ты стал какой-то дикий.
– Помнишь, сколько у меня наград?
– Медалей? С войны?
– Их давали за дикость, за одичание. Не было на свете человека, менее склонного к смертоубийству, чем я. Но на фронте меня втиснули в новый ящик. Время – каждая данная минута – требовало, чтобы я убивал человеческие существа, и я выполнял это требование.
– Тогда было военное время, и так было надо – за родину.
– Время всегда бывает какое-то особое. Ему служишь, а свое упускаешь. Солдат я был что надо – решительный, находчивый, беспощадный. Словом, нечто весьма приспособленное к условиям военного времени. Но, может быть, мне удастся выказать не меньшую приспособленность и теперь, в наши дни.
– Ты меня к чему-то подготавливаешь?
– Да! Как это ни прискорбно. И мне самому слышатся извиняющиеся нотки в моих словах. Надеюсь, впрочем, что это обман слуха.