Авигдор Даган - Петушиное пение
И пока я растрачивал годы на мудрствование, Педро пел все одну и ту же песенку. Пел в разных тональностях, в разных вариациях, но всегда одну и ту же, которой оставался верен. Прекрасное утро, прекрасный день.
Как мудр мой Педро.
XLVII
Есть вещи, о которых я не говорю даже с Педро. Как ему объяснишь, что каждый день мы с чем-нибудь прощаемся, что с того дня, как мы приходим на свет, и до той минуты, когда на наш гроб упадут первые комья земли, мы никогда не перестаем прощаться. Всю жизнь машем чему-то платочком из отъезжающего поезда. Как это объяснить именно ему, именно Педро, ведь я знаю, что он мне ответит: мол, мы всю жизнь что-нибудь приветствуем. И если я скажу: пожалуй, пожалуй, что-то приветствуем, только чтобы cнoва с ним проститься, я уже знаю, что он мне ответит. Наоборот, как раз наоборот, скажет, мы прощаемся, чтобы приветствовать что-то новое, что-то еще более прекрасное.
Знаю, мы не договоримся, я потому такие вещи оставляю про себя. И постепенно прощаюсь со всем сам и нечего ему про это не говорю. С Педро никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Возможно, он знает - хотя я с ним об этом и не говорю, - но молчит. Возможно, такова молчаливая договоренность между нами, вероятно, так, и правда, лучше.
И мы молчим, и никто, даже Педро, не слышит, что, куда бы я ни шел, всюду во мне звучит тихий реквием. Реквием по вещам, которые были и которых уже нет, реквием по вещам, которые есть, но не будут, и по вещам, которые еще будут, когда уже не будет меня и с которыми уже не будет времени проститься.
Реквием по лопнувшим почкам, увядшим цветам, опавшим листьям, растаявшим снегам.
Реквием по недосмотренным снам, песням, что остались без отзвука, недосказанным словам.
Реквием по всему, что я когда-нибудь видел. По всему, что когда-нибудь коснулось моего слуха. По всему, до чего я когда-нибудь дотронулся пальцами, ладонями, губами. Реквием по нецелованным губам.
Реквием и по тем, кто ушел раньше меня, реквием и по тем, кого оставляю, - об их радостях и болезнях я знаю сейчас - и еще долго буду знать - больше, чем они сами, - и по тем, кто придет после меня и кого я уже не буду знать.
Большой тихий реквием без слов.
Как прежде, обхожу деревню с Педро на локте, с полной лекарств торбой через плечо и палкой из дерева сладкой вишин в руке. Одному перевяжу рану, другому пропишу капли, третьему порошки, еще кому-нибудь травяной отвар, но со всеми прощаюсь, и никто этого не знает. Прощаюсь с ними, когда их встречаю и когда просто прохожу мимо их домов. Мне даже не надо через открытое окно заглядывать в горницы. Достаточно того, что я прохожу мимо. Знаю, кто тут живет сегодня, кто жил вчера, кто будет жить завтра, знаю все, что здесь когда-то произошло, что происходит сегодня, и вижу все это перед собой яснее, чем когда-либо прежде. Только теперь вижу годы вместо секунд.
Прощаюсь с каждой ямкой для игры в пестрые бобы и стеклянные шарики, выдавленной детской пяткой. С каждой трещиной в кладбищенской ограде. С каждым забором, с каждой клумбой. Только теперь вижу под пылью дорог следы всех прошедших по ним и проржавевшие шлемы давних войн глубоко под комьями полей. И со всем, со всем прощаюсь. И с палкой из дерева сладкой вишни, которая так хорошо мне служила, даже с ней начинаю прощаться. Только с Педро еще не прощаюсь. С ним под конец, совсем под конец. Впущу его к себе в горницу, и со спинки моей кровати он в последний раз еще споет мне на дорогу.
Неожиданно всего, что я должен еще раз увидеть, с чем нужно проститься, оказалось столько, что я даже не знаю, как все успею. Люди медлят, откладывают, но притом знают, давно уже знают, что близится, постоянно близилось нечто неизбежное, нечто, чего не отложить, нечто, к чему мы должны быть готовы каждую минуту.
Ничего такого я не говорю Педро. Он или знает, и тогда слова ни к чему, или не знает - и тем лучше. Но одним я все же с ним поделился. Со мной происходит что-то странное, чего я уже не ожидал. Когда я произношу свой беззвучный реквием, в моей душе слова складываются в стихи, как тогда давно, в годы юности, когда мы с Вардой жили у вдовы Салаквардовой. Теперь после стольких лет в голову приходят вещи, которые я не слышал от других, только теперь это не отдельные мазки кистью, которые я не сумел бы связать в картину, не отрывочные аккорды, из которых я не смог бы сложить песню. Красивая бахрома, с которой я когда-то не знал что делать, теперь сплетается у меня на глазах, как разноцветные волокна, и из них я тку пестрые ковры разных историй.
Истории, которые приходят мне в голову, я рассказываю Педро. Он слушает и, как много лет назад Варда, говорит:
- Ты бы написал это, доктор.
А я, как и тогда, только махну рукой и в душе добавлю к четкам прощания тихий реквием по всем историям, которые останутся недосказанными.
XLVIII
Я даже не испугался, когда это случилось впервые. Как будто чего-то такого ожидал. Вечером я сидел на скамье перед домом. Педро, как всегда, стоял на спинке скамьи и рассматривал искорки звезд, словно думал, что, может быть, какая-нибудь из них разгорится в пожар, когда вдруг рядом со мной сел человек, похожий на меня больше, чем одно яйцо на другое. Никогда ни в одном зеркале я не видел себя так отчетливо.
Первым делом я оглянулся на Педро, но тот по-прежнему спокойно созерцал небо.
- Он видит тебя? - спросил я, и человек возле меня, чей голос звучал, как будто я слышал самого себя, ответил:
- Он меня не видит и нас не слышит. Можешь говорить о чем угодно и спрашивать обо всем, что пожелаешь знать.
- Значит ли твое явление, что мое время пришло?
- Нет, пока еще нет. Я пришел сегодня и буду приходить к тебе, чтобы ты привык.
- Поэтому ты пришел в моем подобии?
- И поэтому тоже.
- Как мне тебя называть? - продолжал я спрашивать.
- Как хочешь. Лучше всего - брат.
- Но ты так похож на меня, что мне хочется называть тебя моим собственным именем.
- Ладно. Если хочешь, называй меня Фран.
- Скажи, Фран, сколько времени у меня осталось?
- Это единственное, чего я не могу тебе cказать.
- Я стар. Одни развалины остались от моей былой силы. Мне уже не одолеть дальней доpоги. - Я все пытаюсь по-деревенски что-нибудь из него вытянуть.
Но Фран, помолчав, стал меня успокаивать:
- Хороший моряк умеет справляться с волнами, даже если ветер разорвал канаты, даже когда он вынужден плыть с переломанными снастями.
Вижу, что с ним не договорюсь, и подхожу к делу c иной стороны.
- Ты должен это знать от других, - говорю ему, - когда являлся им в их подобиях. Все мы мореплаватели, наш корабль качает в бурю, а когда наконец со рваными парусами мы приближаемся к пристани, мы вдруг медлим и ищем, как повернуть корабль вспять, подальше от берега. Почему так происходит?
- Не знаю. Всю жизнь каждый знал название пристани, где должен в конце концов пристать. Если он боится, то должен испытывать страх днем и ночью, ибо и во сне он приближается к месту, где ему придется бросить якорь.
- Очевидно, потому, что море, по которому мы плывем, так прекрасно.
- И в бурю? И с изломанными снастями?
- И в бурю. Несмотря на все удары, получаемые, когда дикие волны швыряют нас, как дети мячик.
- Ты лекарь. Знаешь о боли больше меня. И все же говоришь о прелести дороги, которую каждый хотел бы продлить, за которую каждый цепляется.
- Правда. Несмотря на все, что я видел.
Примерно так мы разговаривали во время нашего первого свидания, примерно так разговариваем, когда Фран - так я привык его называть - снова приходит ко мне и садится рядом на скамью. Мы говорим, как сосед с соседом, как равный с равным.
- В течение всей своей жизни, - говорю ему, - я не делал ничего иного, лишь искал возможности урвать у тебя год-другой, пытался выторговать месяц, неделю и даже всего лишь два-три дня. Столько напрасных усилий вложено во все, что я делал.
- Нет, нет, - защищает Фран меня от меня, - все мы делаем свою работу, и ты делал ее хорошо.
Вообще он так добр ко мне, что я бы постыдился торговаться с ним даже за час. Когда он придет и подаст мне знак, только оглянусь еще раз вокруг и, не мешкая, пойду за ним. Он это знает. Я ему сказал. Но все же добавил, что за жизнь больных в деревне, которых я до сих пор все медленнее, со все более частыми передышками обхожу, я буду бороться до последней минуты. Он только кивнул и сказал:
- Это хорошо. Продолжай свою работу.
И сегодня снова пришел, и мы, как всегда, разговаривали. Я к нему привык и порой, точно ожидая следующего визита, стал в душе готовиться, о чем еще его спросить. Ни об одном из его визитов я не могу с уверенностью сказать, что он не будет последним. А ведь я столько еще желал бы узнать, хотя бы на некоторые из моих вопросов добиться от него ответа. Иной раз он уклоняется, в другой - говорит образами, которых я не понимаю, но все же порой высечет искорку, в которой я хоть на миг увижу очарование истины.
Чем дальше, тем меньше мои вопросы касаются меня самого. Спрашиваю о боли других, о смысле их страданий, так что иногда мне даже кажется, будто мы разговариваем как два врача на консилиуме у постели больного. Странно, что в эти минуты мы не переходим на латынь, чтобы больной не понял.