Мария Романушко - В свете старого софита
Все студенты и студентки, приходящие на огонёк к любимому преподавателю, тут же и навсегда влюблялись в милую, приветливую Нину Ивановну. Конечно, именно Нина Ивановна была стержнем их семьи. А Игорь Борисович – ярким, сверкающим фейерверком… Но тепло исходило от них обоих – одинаково сильно и щедро. В этом они были удивительно похожи – две половинки: необыкновенный муж и мудрая жена.
* * *
Канун Нового 1970 года. Лютый холод. Приехала из Днепропетровска моя бабушка Дарья Лаврентьевна, которая соскучилась по нас. Ужаснулась холоду. Расстроилась, узнав, что я хочу уйти на новый год к подруге. В доме нет телефона, а единственный телефон в округе – тот, что у леса, – сломан, и у меня нет возможности сообщить Дюшен, что я не смогу приехать к ней на Новый год. Ну, ничего, их там будет много, утешаю я себя. Они, может, и не заметят, что меня нет…
Мороз чудовищный – ниже двадцати. Для меня, южанки, это сущая пытка. Моя вторая московская зима, а я всё никак не привыкну.
…Пока бегала к сломанному телефону-автомату и пока пыталась дозвониться, прижимая к уху льдину железной трубки, – чуть не окоченела. Но автомат зверски заглотнул все мои «двушки» – а Наташе я так и не дозвонилась. Гигантский город. А я стою в замороженной будке на краю заиндевелого леса и ощущение – как на необитаемом острове… Кричи – не кричи… никто тебя не услышит…
Фиолетовые липы.
Ревматический фонарь.
Девочки озябшей всхлипы…
Перекрёсток.
Дым.
Январь.
Астатических трамваев
скрежет, визг,
усталый крик…
«Двушка» жжётся, –
отрываю
прямо с кожей от руки.
В будке ни черта не видно,
набираю наугад
номер –
сумасшедшей льдиной
трубка-ухо-автомат…
«При несостоявшемся разговоре
положите трубку на рычаг
и получите назад
опущенную вами монету».
* * *
После Нового года, на первом экзамене, вижу странно-печальные, отчуждённые глаза Дюшен. Осторожно спрашиваю:
– Ну, как встретили Новый год?
– Встретила. Одна. Ведь НИКТО не пришёл. Напрасно родителей к родственникам отправила…
Сколько лет прошло с тех пор. А мне до сих пор грустно и стыдно, что так получилось. И больно, что Наташа в ту ночь была одна.
* * *
…Красное зарево… высокие столбы огня… чёрный пепел на белом снегу…
Это в нашем дворе сжигают деревеньку… милую, уютную деревеньку… её больше не будет – ни печных дымков, ни крика петухов, ни задумчивой коровы на ромашковом лугу…
Деревенька сгорела ярко и быстро, как спичной коробок, как ворох сухой соломы… Утром было страшно смотреть на это пепелище. Как будто через наш двор прокатилась война…
Говорят, в Японии одноэтажные домики спокойно живут рядом с небоскрёбами. Но то в Японии… Как это грустно: в войну эта деревушка уцелела, хотя немцы были совсем близко отсюда, а в мирное время её предали огню… За что?! Кому она мешала? Почему нельзя жить всем рядом? Ведь было мило и хорошо. Так ведь ничего и не останется от прежней жизни…
Неужели и мой дом детства на Философской улице будет когда-нибудь предан огню?… Моя любимая деревянная веранда, певучие ступени, наше окошко, в которое заглядывали кофейные горлицы?…
Говорят, через это пепелище пройдёт наша улица – Лавочкина. Оказывается, она вовсе не в честь деревенских лавочек так названа, а в честь авиаконструктора Лавочкина. Вот оно что.
Стихи, написанные во вторую московскую осень-зиму. Осень 69 – зима 70.
* * *
Всё, что ни случается, –
к лучшему.
Хорошо, что дождь…
Хорошо, что мне не хватает
На билет до города Харькова.
Хорошо, что стихи не клеются
И не пишется лекция.
Хорошо, что утерян ключ
От почтового ящика.
И можно думать,
Что пришло, наконец, письмо…
* * *
. кой-чего накалякаю.
. Вроде – в шутку,
. а выйдет – всерьёз…
. Я боюсь, чтобы вдруг не залапали
. Эту душу –
. больную от грёз…
. Лучше – сжечь! Безусловно –
. проще так!
. …Я плашмя упаду на снег –
. Без стихов – без души – без прошлого.
. Так не надо
. даже во сне…
* * *
Полынья ледяной тоски…
Зажимая меж пальцев сердце, –
я ступаю…
прощай-прости.
Я ничьей не была невестой.
Закричит вороньё в полях…
Колокольня вдали заплачет…
И взгрустнёт надо мной сама
злая мачеха мне –
удача.
* * *
Полуслов, полудел истома…
Полугрёз, полумыслей путы.
Ночь нема.
Приговором – утро:
вдохновенье на плахе стонет…
И до смерти уже знакомо:
звук ушедших стихов,
скрип лестниц…
Не хочу –
ни бумаг, ни дома,
ни чернил!
ну, хотя б на месяц!…
Разыщу я сентябрь под Клином,
Где весь мир из дождинок соткан…
И цветаевские рябины,
Как прозренье, стучатся в окна…
* * *
. Не боюсь – ни тоски,
. леденящей, как сабля у горла.
. Не боюсь – ни вины,
. ни смертельной в запястье боли –
. если пусто в руке…
. И не знала я страха дотоле, –
. как в остывшей ночи
. я проснулась…
. фонарь
. подоконник
. и лежит
. бездыхан
. белый лист на столе
. как покойник
* * *
Стихи этого года, и кое-что из раннего, я, набравшись смелости, дала почитать Громову. Подкараулила его на выходе из деканата. Никто из девчонок не видел. Я им ещё ничего из своих стихов не показывала. И вот пошли дни ожидания: что он скажет?…
Перед очередным вторником, когда у нас его лекция, я тряслась от страха. Но он молчал.
Так прошло две недели, и я подумала, что он решил вовсе ничего мне не говорить, чтобы не травмировать меня. Было грустно. Но, с другой стороны, я была ему благодарна за то, что у него нет желания меня бить. Спасибо, добрый человек.
Но теперь, когда он читал лекцию, мне всегда казалось, что он обращается ко мне. Именно ко мне. Понятное дело – учит уму-разуму: вот, девочка, понимай, что такое настоящая поэзия. Спасибо, добрый человек. Я всё поняла…
Девчонки тоже заметили его посыл в мой адрес и удивились. «Романуш, чего это он на тебя так строго смотрит?» – «Понятия не имею…»
* * *
На перемену Громов вышел… с моими стихами! Я не сразу подошла к нему. Очень испугалась. А он стоял и ждал, держа в руках мою тетрадку.
Мы вошли в пустую аудиторию.
– Садитесь! – сказал он, как будто даже сердито.
Почти без чувств опустилась напротив него. Он молчал, перелистывая страницы… Нервы мои были на пределе. Наконец, он заговорил.
– Ну, что я вам хочу сказать… Это – стихи!
…От волнения я не запомнила всё дословно, но какие-то его фразы врезались в память, и потом я их записала в своём дневнике.
– Я очень рад, что мне не приходится говорить не искренне. Это – не та поэтическая муть… Это – стихи. Они, признаться, удивили меня. А порою – просто поражают. Здесь нет ничего от чувств не пережитых. Всё это страшно искренне! И очень умно. Да, здесь очень много интеллекта. Очень умные стихи. Но они… неземные, в них мало ощущения земли: от полей, лесов… Но о недостатках ваших стихов, я думаю, что говорить с вами не стоит. Печатать это, конечно, нельзя – вы сами понимаете… Всё это настолько, что… Ну, вы сами понимаете.
И дальше он мне говорил о Пастернаке, о Пушкине, о Блоке (он их любит) – говорил о «дуэте поэта с жизнью». Что насколько поэт споётся с жизнью – настолько и вернее, что состоится Поэт.
А потом сказал, листая мою тетрадку:
– Мне кажется, что это писал страшно одинокий человек… Всё это настолько личное… Нет, я не хочу ничего сказать! Нужно писать о себе. Но чтоб это ваше было и частицей других, каждого.
И ещё:
– Так писать, как пишете вы сейчас, – не каждый выдержит, нужно много мужества. Выдержите ли вы?
– Вообще-то я сильная…
– Ну, дай-то Бог!
…Уже давно прозвенели все звонки на лекцию… Девчонки мои стояли у дверей в аудиторию, поджидая меня, ошалевшие от неожиданности: Романушка и Громов сидят вдвоём в пустой аудитории и о чём-то говорят, не слыша звонка на лекцию!