Н Ляшко - Минучая смерть
Читать их она просила его в метели, когда ее охватывали печаль и раздумье, почему бог послал ей только одного Федю? Она вслушивалась в его голос, дивилась терпению святых и давала слово сходить в Киев и помолиться в пещерах мощам.
Но сломались холода, засинело, разлилось теплым золотом небо, и земля огорода взяла ее в плен. Она дрожала над посаженными семенами слышала их жажду и помогала им прорастать. Управилась, а май уже вот он, — все распускается, даже рев обеденного гудка полон запахов. Она накормила Егора, проводила его от ворот глазами и села отдохнуть. Вот и калитка знакомо гремит — Федя идет с экзаменов, но что это у него? Он подходит к ней о большой белой трубкой.
— На похвальный, кончил я школу.
— Подвальный? Лист, значит?
— Лист.
— Ой, Феди-инь, милый!..
Три раза Федя читал Варваре похвальный лист. Она глядела через его плечо на золотые завитушки, на слова, целовала сына в темя, в лоб и положила лист за иконы, пообещав вставить его в рамочку.
Вечером ударила Егора по руке:
— Осторожней ты, это тебе не железо какое. Умойся раньше.
Егор умылся. Похвальный лист осветил его лицо. Он засмеялся, пырнул Федю в живот и сказал:
— Выходит, Федюк, у тебя башка с начинкой, надо бы дальше двигать ее в прочистку…
Слова эти обрадовали Варвару. Она с месяц обдумывала их и пошла к попу. К попу на каникулы приехали сыновья, и он, добрый, хмельной, дал ей записочку в коммерческое училище. Она выправила бумаги, захватила похвальный лист и повела Федю. В училище перед всеми сгибала спину, толкала Федю в затылок, чтоб он тоже кланялся, но у него шея гнулась неохотно, и это пугало ее:
«Не возьмут еще, непокорный, скажут». Федю записали, объяснили, какую форму ему надо справить, какой картуз, с каким вензелем… и ранец, обязательно ранец, и велели с деньгами за ученье, в новой форме приходить осенью на молебен.
На слободку Варвара шла в радостном тумане. Федя подмигивал мальчишкам, пугал кошек и собак, а она видела его в форме, при ранце, в картузе с золотыми буквами. Он рос в ее глазах буйнее осокоря, — и от солнца укроет, и от стужи защитит. А кабы еще один такой, а лучше еще два и… дочь. К дому можно сделать пристройку, сыновья женились бы, дочь замуж…
Рев заводского гудка скомкал ее мечты. Егор обедать придет, а у нее печка еще холодная. Она не заметила, как Федя юркнул к ребятам на пустырь, и заторопилась. Хотела встретиться с Егором у ворот и так обрадовать его словами об удаче, чтобы он не спросил, сколько придется платить за ученье Феди: обрадуется и не сможет потом отказать.
Вот и двор, — значит, Егор уже сидит под осокорем.
Она открыла калитку и вместо Егора увидела крестного Феди, чеканщика Евдокимова. Он растерянно, чудно поздоровался и, как бы рассердившись на себя, повысил голос:
— Ты, кума, к сердцу не очень принимай. Все под богом… А? Да, видишь ли, на ногу Егора оправка упала.
Несли ее два дурака, а Егор из котла ногами вперед вылезал, ну и толкнул… Да ты не очень, не тревожься: в больнице сказали, не страшно это…
Варвара перестала чувствовать свои ноги и затопала ими по краю двора, по улице, по ступенькам заводской больницы. Во рту ее не вмещались слова:
— Да что же это? Да как же это?
Она зябко потирала руки, в одной из палат увидала запрокинутый родной подбородок и подбежала к нему. Егор лежал на койке, умытый, в больничной рубахе. Нога его, огромная, как кусок телеграфного столба, забинтованная, в пятнах зеленого порошка, возвышалась на подушках.
— Ты, Варь, не убивайся, иди, а то Федюк там наделает еще чего. Иди, просипел он, и глаза его как бы обмерзли выступившими слезами.
Варвару пронизало дрожью. В самое сердце прошла боль Егора, и страх, что, может быть, он в последний раз говорит с нею, толкнул ее к койке:
— Егорушка, родной мой…
Ее схватили сзади:
— Что ты делаешь? Вот дура-то! Ему шевелиться нельзя, а ты… — вывели наружу, дали что-то в руки и щелкнули ключом.
Она барабанила в дверь, кричала и, выбившись из сил, опустилась на приступки. В сумерки сторож выпроводил ее за ворота. Она поплелась вдоль заводского забора и тут только заметила, что несет рабочую одежду Егора и сапоги. Один сапог был разрезан, залит кровью, и она прижала его к себе:
— Да как же это? Да что же это?..
Всю ночь, — а ночь была с лунной прозеленью - ей мерещились затянутые слюдой страдания глаза Егора и белый доктор с отпиленною ногою в руках. Шагам рабочих, их голосам она обрадовалась, как концу пытки. Отрезала хлеба и разбудила Федю:
— Завтракай, да приглядывай тут. Беда у нас…
Федя еще вчера узнал, что случилось с отцом, и уронил:
— Не плачь, поправится: кости, говорят, чуть тронуты.
Варваре стало легче, и она с узелком заторопилась на гудевшую под ногами рабочих улицу. У ворот ее поджидал Евдокимов. Она не видела его, не понимала его слов, сутулилась и быстро перебирала ногами. В больничном коридора ее выбранили за слезливость и неохотно впустили в палату. За ночь щеки Егора осунулись и посерели, нога стала еще огромнее. Он с недоумением поглядел на Варвару, отмахнулся от принесенного ею узелка и просипел:
— В контору сходи, и это… за несчастье чтоб на Федю и тебе дали. Да не робей там, а то они, знаешь… Советуйся с кем надо… Ну, иди, иди…
Варваре чудилось, что ему станет легче, если она коснется его лба, но служитель на лету перехватил ее руку и вывел в коридор:
— Иди, иди…
Голос его незаметно стал голосом Егора: «Иди, иди».
И она шла, шла, пока не. очутилась в конторе. Швейцар вел ее вдоль коридора, она напускала на лицо строгость, но плач перекашивал щеки и мутил глаза. Перед нею сверкали чьи-то очки, кто-то запрещал ей плакать, что-то говорил, кричал, вел ее. Она в полусне увидела улицу, солнце, встряхнулась и опять побежала к больнице.
III
Домой Егор ехал по первому снегу. От Варвары его отделяли новые, с клеенчатыми подушками, костыли. Он поддерживал их и хмуро глядел на прохожих. Осокорь, сирень, голос Феди, заботы Варвары и чистота тронули его и согрели: «Что ж, как-нибудь вытянем». Завод выдаст за увечье, он займется чем-нибудь, а там подрастет Федя, а там… Охотнее всего он представлял себя хозяином маленькой, неподалеку от завода, палатки. Мимо, с работы и на работу, идут свои. Он перекидывается с ними словами, продает им махорку, спички, чай, хлеб, подсолнухи. Варвара отмахивалась от его затаи и с жаром твердила, что надо засеять сад и края огорода клевером, завести пасеку, а двор расширить, разгородить сетчатыми решетками и разводить домашнюю птицу. Договориться до чего-либо они не успели: на все их планы, как на огонек, дунуло:
«Фу-у!» — и стало в их жизни темно.
Дунуло из заводской конторы: выдали Варваре десятку и оглушили ее словами: это, мол, последняя, больше Егор ничего не получит, а если он не согласен, пусть судится.
Осояорь и сирень перестали греть, бойкий голос Феди перестал обещать. Будущее стало не палаткой на перекрестке, а куском тротуара, костылями на нем и человеком.
Человек этот — ах, да какой там человек! — просто он, Егор Жаворонков, очутился на тротуаре рядом с костылями, заныл в спешащие ноги прохожих о своем калечестве, о своей нищете, задохнулся, будто его ударили сапогом, и закричал:
— Варь! Одевай меня! Идем!
— Что ты? Куда?
— В контору! До самого директора дойду! Я ему, чорту бельгийскому, покажу! Я его костылями собачить буду!
Ишь, чем за труды наградили, сто анчутон им в распроклятую душу!
Он поперхнулся словами, побагровел и сбросил с постели ноги; Варвара подхватила их, положила назад, пригнула к постели его голову и загулькала над ним:
— Егорушка, утишись, Христом-богом прошу. Ну, лежи, ну, ласковый, ну, Егорушка! Что я, враг тебе, враг себе? Да я, кабы надо, на себе б понесла тебя. А только чего мы пойдем, раз они на суд кивают и хотят нашей кровью попользоваться? И будем судиться, будем, бумаги ж при нас, только надо подождать…
— А где деньги на адвоката? Одевай!
— Егорушка, а слова доктора забыл? Что он говорил тебе? Вспомни-ка, вспомни. Если, говорит, больше года выдержит себя в постели, срастется у него все, и будет поправка. А ты что выдумал?!
— Дура-а-а! — вырываясь, вопил Егор. — Да разве доктор скажет нашему брату правду? Его дело обнадеживать, чтобы не шебушились мы! За это и платят ему! Лежать!
Или у тебя тысячи в запасе? Одевай, или я так пойду…
Варвара не отпускала его рук, билась на его груди головою, слезами заливала его гнев и вопила, что наложит на себя руки, если он встанет. Руки его были выжаты, высушены, а запрокинуть ноги мешала режущая боль, он обессилел, затих, вытянулся и устало доказывал, что в контору завода надо итти сейчас же, что потом ничего не выйдет. Варвара стояла на своем, вырвала у него слово, что он больше не будет вскакивать, заставила покреститься на иконы, но одежду его спрятала и почти не отлучалась из дома.