Дж Кутзее - Осень в Петербурге
Спотыкаясь во тьме, будто двое пьянчужек, они взбираются по лестнице. У двери своей комнаты он шепчет бродяге, чтобы тот не шумел, и берет его за руку. Рука неприятно пухлая.
Оказавшись в комнате, он зажигает лампу. Сказать о возрасте незнакомца что-либо определенное трудно. Глаза у него молодые, но в редких рыжеватых волосах и веснушках на черепе чудится что-то усталое, пожившее, да и в манере держать себя присутствует изношенность, порожденная унижениями и годами.
- Иванов, Петр Александрович, - представляется бродяга, прищелкивая каблуками и отвешивая легкий поклон. - Чиновник в отставке.
Он указывает на кровать.
- Ложитесь.
- Вы небось гадаете, - говорит бродяга, пробуя рукой кровать, - как это человек моего звания попал в шныри (мы это так промеж себя называем - шныри)?
Иванов ложится, вытягивается.
Неприятное предчувствие посещает его: похоже, он связался с одним из тех нищих, которые, не умея жонглировать или играть на скрипке, полагают себя обязанными отплатить за милостыню рассказом о своей жизни.
- Говорите, пожалуйста, потише, - просит он. - И разуйтесь.
- Вы ведь тот самый господин, у кого сына убили, не правда ли? Примите глубочайшие мои соболезнования. Я-то знаю, что вы должны чувствовать. Не вполне, конечно, но отчасти. Сам двух детишек лишился. В одночасье. Менингитическая лихорадка, по-научному. Супруга моя так и не оправилась от удара. Их можно было б спасти, да деньги-то, чтобы докторам хорошим платить, где их возьмешь? Трагедия-с, а кому до нее дело? Нонче куда ни глянь, все сплошь трагедии. На трагедиях у нас теперь мир стоит. - Он садится. - Ежели позволите дать вам совет, Федор Михайлович (вы ведь не против, правда?), ежели готовы вы восприять совет от человека, прошедшего, некоторым образом, через горнило-с, то я вам так скажу: не противьтесь своему горю. Поплачьте, как вот женщины плачут. Это великий у них секрет, у женщин-то, коим и обретают они власть над такими, как мы. Женщины знают, когда нужно дать себе волю и выплакаться. А мы все в себе закупориваем, точно в бутылке, вот и бродит оно там, и бродит, пока из него не вызреет истинный сатана-с! Тут мы, известное дело, идем и совершаем какую-нибудь глупость, чтобы избыть его хоть на часок-другой. Да-с, глупость-то совершаем, а после всю жизнь и каемся. А женщины не таковы, потому как слезный секрет знают-с. Учиться нам надо у прекрасного пола, Федор Михайлович, плакать учиться! Вот, видите ли, я плачу и не стыжусь: о следующий месяц три года исполнится со дня трагедии-то, а я плачу и стыда не имаю!
Действительно, по щекам его катятся слезы. Он утирает их рукавом, но слезы льются и льются. И кажется, ничуть не мешают ему говорить. Собственно, он даже веселым выглядит.
- Я, верно, о деточках моих покойных так и прогорюю всю жизнь, - говорит он.
Иванов продолжает что-то лепетать о своих "деточках", его же мысли разбредаются. Отчего люди вечно лезут ко мне со своими историями, не по причине ли писательского звания моего? Думают, у меня своих историй недостает? Он измучен, голова так до сих пор и болит. Сидя на единственном в комнате стуле, он слушает птиц, уже начавших посвистывать за окном, и изнывает от желанья уснуть, - изнывает, если правду сказать, от желанья забраться в кровать, которую уступил.
- После поговорим, - раздраженно прерывает он Иванова, - спите, иначе какой смысл в этой...
Он колеблется в поисках слова.
- В этой милостыни? - лукаво подсказывает Иванов. - Так вы желали выразиться?
Он не отвечает.
- Потому что, смею вас уверить, милостыни также стыдиться не стоит, негромко продолжает Иванов, - право же, не стоит. Как все равно и горя. Потому как это суть благие порывы. Мы вот все думаем, будто они принижают нас, порывы-то эти благие, ан нет - возносят-с. А Он все их видит и каждый в книгу записывает. Бог все тайники наших сердец проницает.
Он с усилием подымает веки. Иванов сидит посреди постели, скрестив, точно идол, ноги. Шарлатан! - думает он. И закрывает глаза. Когда он просыпается, Иванов все еще здесь, спит, вытянувшись в кровати, сложив под щекою ладони. Рот его приоткрыт, с губ, маленьких, розовых, как у младенца, слетает чуть слышный храп.
Гость задерживается у него до позднего утра. Иванов - начало нежданного, думает он, ну что же, посмотрим, куда нежданное нас заведет!
Никогда еще время не тянулось так медленно, никогда в воздухе не ощущалось столь полное отсутствие богооткровения.
Наконец, наскучив бездельем, он будит Иванова.
- Ступайте, - говорит он, - смена ваша кончилась.
Иванов, похоже, не замечает иронии. Он выглядит свежим, веселым, хорошо отдохнувшим.
- Ауф! - зевает он. - Не грех бы сортир навестить.
И, вернувшись, спрашивает:
- А завтраком вы со мной не поделитесь, а?
Он ведет Иванова в другую комнату. Завтрак его стоит на столе, но аппетита он не ощущает.
- Ваш, - отрывисто произносит он.
Глаза Иванова вспыхивают, струйка слюны стекает по подбородку. Впрочем, ест он благопристойно, а отхлебывая чай, оттопыривает согнутый мизинец. Покончив с едой, он откидывается на стуле и удовлетворенно вздыхает.
- До чего же я рад, что пути наши перекрестились! - говорит он. - Мир бывает иногда очень холодным местом, Федор Михайлович, да вы и сами, наверное, знаете! Я не жалуюсь, заметьте! Всем нам воздается по заслугам нашим, в высшем, стало быть, смысле. И все же я иногда подумываю: а не заслужили ли мы также, каждый из нас то есть, пристанища, приюта, в котором правосудие смягчится на время и кто-нибудь нас да пожалеет? Это, если угодно, вопрос, вопрос философический. Пусть даже в Писании про то не сказано, но из духа-то Писания не следует ли, что мы заслуживаем и того, чего не заслужили? Как вы это разумеете?
- Несомненно, следует. Сожалею, но это не моя квартира. И вам самое время уйти.
- Я мигом-с. Дозвольте только одно напоследок сказать. Это, знаете, не праздные были слова, те, что я вам ночью сказал, о Боге, проницающем тайники сердец наших. Я, конечно, не блаженный юродивый, но ведь отсюда не следует еще, что и я не могу истину высказать. Истина, как сами изволите знать, ходит путями извилистыми, неисповедимыми,. - Он значительно прикладывает палец ко лбу. - Вам ведь и не погрезилось, - не правда ли? - когда вы впервые меня увидали, что мы когда-нибудь будем сидеть с вами рядком-с да чаи распивать самым то есть цивилизованным манером. Ан вот они мы, сидим-с!
- Прошу простить, я задумался о своем и как-то упустил суть рассуждений ваших. Вам, право же, пора.
- Да, пора, тоже и у меня свои обязанности имеются. - Он встает, накидывает одеяло, как пелерину, на плечи, протягивает руку. - Всего вам доброго. Приятно было побеседовать с человеком образованным.
- Всего доброго.
Какое облегчение - избавиться наконец от него. В комнате висит затхлый, рыбий какой-то запах. Не обращая внимания на холод, он растворяет окно.
Спустя полчаса кто-то стучится в квартиру. Только бы не Иванов! - думает он и, сердито нахмурясь, распахивает дверь.
Перед ним стоит ребенок, толстая девочка в темном платье, какие носят послушницы. Лицо ее кругло, невыразительно, скулы так высоки, что почти закрывают маленькие глаза, волосы собраны назад и заплетены в косичку.
- Вы отчим Павла Исаева? - на удивление низким голосом спрашивает она.
Он кивает.
Она вступает в квартиру и закрывает за собою дверь.
- Я была Павлу другом, - объявляет она. Он думает, что за этим последуют соболезнования. Но нет. Она стоит перед ним, свесив руки, и разглядывает его с бесстрастным, настороженным спокойствием борца, ожидающего начала схватки. Грудь ее ровно вздымается и опадает.
- Не позволите ли взглянуть на то, что после него осталось? - спрашивает она наконец.
- Осталось очень немногое. Могу я узнать имя ваше?
- Катри. Пусть немногое, я бы все же взглянула. Я уже в третий раз захожу. В первые два дура хозяйка меня не впустила. Надеюсь, вы так не поступите.
Катри. Чухонское имя. Да и похожа она на чухонку.
- У нее, полагаю, имелись на то свои причины. Вы хорошо знали моего сына?
На этот вопрос она не отвечает.
- Вы понимаете, что вашего пасынка убила полиция? - буднично роняет она.
Время останавливается. Он слышит, как стучит его сердце.
- Убили, а потом сочинили басню насчет самоубийства. Не верите? Не хотите - не верьте.
- Зачем вы говорите мне это? - пересохшим шепотом спрашивает он.
- Как зачем? Затем, что это правда. Зачем же еще?
Нельзя сказать, что она настроена воинственно, но что-то начинает ее беспокоить. Она принимается мерно переминаться с ноги на ногу, слегка покачивая руками. При всей ее коренастости, чухонка эта оставляет впечатление гибкости. Неудивительно, что Анна Сергеевна не пожелала иметь с ней никаких дел!
- Нет, - он качает головой. - То, что осталось после сына, это все частное, семейное. Будьте любезны, объясните мне цель посещения вашего.
- Бумаги какие-нибудь были?
- Бумаги были, но их больше нет здесь. К чему они вам? - И тут его осеняет. - Вы из нечаевских?