Ромен Гари - Вино мертвецов
– Господи Иисусе! – завизжал большой скелет и стал тереть кулаками глазницы. – Господи Иисусе! Как трогательно! А еще говорят, что по нынешним временам родственных чувств не осталось! Что скажете, милочка Падонкия?
Но скелет с ветчиной ничего не сказал, только издал невнятное рычание, словно собака в будке. А средний скелет продолжал:
– Так вот. Гриппина, милочка, тоже растрогалась. “Прям не могу, – говорит, – прям сердце разрывается смотреть, как вы друг дружку любите. Прям таю вся…” И тут громадина-легаш, он в это время обувался, вдруг выругался и схватился обеими руками за левую ногу: “Ай! Там, в сапоге, что-то есть! Оно меня куснуло!” – “Наверно, клоп! – Гриппина говорит. – Тут у нас бывают такие, зубастые. Давайте-ка посмотрим!” Стянул он сапог, тряханул его разок-другой – глядь, оттуда крохотулечный легашик выкатывается. “Прости, старик, – громадина ему, – я тебя не заметил!” И снова натянул сапог. А крохотуля встал, весь такой злой-презлой, и давай на него тонюсеньким голосочком орать: “Ах ты, подлец! – а сам весь красный стал, как рак. – Свинья! Болван!” – “Да я нечаянно, старик! – громадина-то говорит. – Ну не сердись!” А тот ему: “Смотреть надо, что делаешь! Дубина! Вот ща как плюну на тебя!” И плюнул – как комар пописал. “Да ладно, брат, угомонись!” – Громадина его все уговаривает. Ушли они вдвоем, причем громадина следил, чтобы не наступить на крохотулю. А Ноэми мне: “Мама! Забери меня отсюда! Я больше не могу!” А я ей: “Дочка, – говорю, и глажу, и целую, – жизнь сладкой не бывает! Что делать!” А Гриппина мне на ушко шепчет: “Вот я вам говорила, милочка, никак не ладится у вашей дочки!” И я ей тоже шепотом: “Наладится! Вот погодите!” И спрашиваю Ноэми: “Ты любишь мамочку? Свою бедную старую мамочку?” – “Люблю, конечно, ты же знаешь!” – “И ты не хочешь ведь разбить ей сердце на тысячу кусков?” Она рыдает: “Не-е-ет! Скорей умру!” – “Значит, надо остаться, – говорю, – мое ты солнышко, кровиночка моя, зрачок моих очей, сосок моих грудей! Остаться и работать, стараться, душу вкладывать и делать все, чтоб наша добрая хозяюшка Гриппина была тобой довольна!” А Ноэми сквозь слезы мне и говорит: “Останусь, мамочка!” – “Вот умница! – я говорю и утираю ей слезы. – Я так и знала, что ты у меня все поймешь!” – “Никто лучше родной матери, – Гриппина говорит, – не объяснит такие вещи!” – “Так, значит, остаешься?” – спрашиваю для верности. “Остаюсь!” – отвечает. “И кашлять, – спрашиваю, – не будешь?” – “Ну, с этим, – отвечает Ноэми, – я ничего поделать не могу. Но буду говорить, что это я так кончаю”. – “И царапаться больше не будешь?” – “Нет! – она отвечает и плачет. – Я буду их ласкать”. – “И не будешь реветь, когда они чего-нибудь особенного просят?” – “Ох, буду! – всхлипывает. – Но буду говорить, что это оттого, что я хочу чего-нибудь еще похлеще!” А я: “Ах, моя умница!” – говорю и целую ее. И милочка Гриппина тоже говорит: “Ах, моя умница!” – и целует ее. А я: “Ах, милочка Гриппина!” – говорю и целую ее. А она: “Ах, Агониза, милочка! – и целует меня.
– Ах, милочка Гриппина! Ах, Агониза, милочка! – завопил долговязый скелет, окосевший вконец, и хвать себя бутылкой по башке, бутылка вдребезги, а он полез к среднему и бац ему зубами в лоб – облобызал. – Урра! Возлюбим друг друга! Поцелуемся, сестры! Падонкия, милочка…
Он потянулся, обхватил обеими клешнями подругу с ветчиной и ей тоже влепил горячий поцелуй – в затылок. Скелет с ветчиной изумился, но ничего не сказал. А средний тщательно протер себе зубы и продолжал:
– Так вот, расцеловались мы, все трое, от избытка чувств, и мы с Гриппиной, милочкой, уж повернулись уходить, но вдруг Ноэми завизжала. “Что? – спрашиваю. – Что такое? Мандовошка?” А она мне: “Легаш!” Вырывает волосок с того самого места, а на нем и правда легашонок болтается, ножками дрыгает. И тут раздался жуткий грохот – это легавые с лестницы всем скопом ломанулись, вышибли дверь и ввалились к нам в комнату. Этаким муравейником. И сразу расползлись повсюду, на мне их тоже была уйма: на ляжках, между ног, на титьках, на заду – фу, гадость! “Нам невтерпеж, благодетельница!” – орали они милочке Гриппине и лезли, лезли на нее и на малышку Ноэми, малышка только успела пискнуть: “Мама!” – а дальше пошло: скрип! да крак! шурум-бурум! чмок! и “кайф!”, и “ах, как сладко!”, “ангелочек!” и “чертовка!”… Тут я подхватила юбки и драпанула со всех ног.
Агониза закончила рассказ и смахнула невидимую слезу с края глазницы.
– О-хо-хо… – вдруг произнес негромкий голос в темноте.
Все три скелета навострили уши. Тюлип осторожно вытянул шею и увидел: это был еще один легаш. Прямо напротив, на другом конце могилы. Вместо одежды на нем был грубый дощатый гроб отвратительного покроя, руки свисали из прорезей в стенках, пламя свечи безжалостно освещало огромные, неестественно белые ноги. В правой руке он держал ботинок, в левой – обтерханное мятое кепи.
– О-хо-хо… – снова вздохнул легаш.
Три скелета устремили на него глазницы. Легаш одарил их улыбкой, которая была бы полна обаяния, если бы не коварная крыса – она просунулась в открывшуюся щель, соскочила на землю и исчезла во мраке. Легаш сконфузился, в замешательстве поправил гроб на плечах, но быстро овладел собой и солидно прокашлялся:
– Кха-кха!
Вслед за этим он намеревался что-то сказать, но едва открыл рот, как другая крыса высунула мордочку, нахально огляделась, пощупала усами темноту и сырость и с отвращением нырнула обратно. Легаш опять смутился – насколько был способен – и даже слегка покраснел. Немного помолчал, но все-таки решился, на этот раз почти не размыкая губ, шепнуть:
– Кто из любезных дам мне не откажет?
Ответ последовал незамедлительно:
– Я! – заорал самый маленький скелет, отшвырнул ветчину, кинулся на шею легавому и с таким жаром влепил ему поцелуй в синюшные губки, что у того заскрежетали зубы, отвалилась челюсть, и целое перепуганное крысиное семейство – папаша, мамочка и шестеро прелестных малолеток – со страшным визгом кинулось прочь.
– Я! – заявил длиннющий, встал во весь рост, степенно поправил череп на плечах и так пылко сжал легаша в объятиях, что гроб открылся и рассыпался, а сам легаш, оставшись голым, застыдился, и туча моли разлетелась во все стороны от его члена.
– Я! – рявкнул средний и рванулся вперед, вырвал голого дрожащего легаша у подруг, зажал его под мышкой, как полено, и широченным шагом, унося с собой добычу, ринулся во тьму, а два оставшихся ни с чем помчались вслед за ним, кипя от ярости и тревожа покой мертвецов возмущенным визгом.
Тюлип еще долго слышал вопли этой четверки, потом они удалились, затихли совсем, и под сводами подземелья вновь воцарилось безмолвие…
Пьеро и Коломбина
Но затишье было недолгим. Минута – и Тюлип услышал хор унылых голосов, который медленно приближался из сумрачных недр. Мотив был знакомый.
– Это же песня волжских бурлаков! Ну, точно! – пробормотал он. – Отлично узнаю! Э-эй… ух-нем! Ее ни с чем не спутаешь. Когда-то у моей жены был постоялец из России. В казачьем хоре пел. Он еще маялся запорами. Как засядет в одном месте, так уж на целый час. Жена, бывало, шваброй в дверь стучит: “Вы все никак, месье Никола? Мне тоже нужно!” А он ей в ответ: “Замолчите, бессердечная вы женщина! Не понимаете, какие это муки?” И кряхтит, и хрипит… Я ему кричу: “Будете так тужиться – изо рта да из ушей полезет!” А он: “Ну и пусть! Хоть откуда, лишь бы вышло!” И старается вовсю. Супруге приходилось по маленькому к соседям бегать. Так вот, этот русский придумал одну штуку. Каждый раз, когда у него не получалось, он, вместо того чтобы хрипеть, как свинья под удавкой, затягивал песню волжских бурлаков. И сразу дело шло на лад! “Э-эй… ух-нем… Э-эй… ух-нем… ” Это было неплохо. Голосом парня бог не обидел, и чувствовалось: прямо из нутра идет… От всей души, от всего сердца пел, не притворялся, а по-настоящему страдал… Мы с женушкой всегда его просили заранее предупреждать, когда у него приключается запор. Чтоб не пропустить такой концерт. Даже друзей иногда приглашали, открывали кухонную дверь и слушали, как он в сортире свое “э-эй, ух-нем” выводит. И соседи любили на лестницу выйти послушать. Особенно одна блондиночка, машинистка… она ему все глазки строила. Зардеется, бывало, и спрашивает: “Ах, месье Никола, у вас, случайно, завтра утром запора не будет?” А он ей: “Будет, мамзель Анетта, будет!” – “А… вечером?” – “И вечером тоже, мамзель Анетта! Для вас я готов стараться хоть всю жизнь!” И практически вообще перестал выходить из сортира, а мы с женой так и бегали по соседям. Что делать, для любви закон не писан! Кончилось тем, что он ей сделал ребенка, женился и от нас переехал. Вот так я и выучил эту бурлацкую песню… Красивый мотив!
Тюлип дошел до огромной могилы и остановился. Там толпилось с полсотни монахов в черных рясах с низко нахлобученными капюшонами. Они копошились, трудились, тянули веревку, все вместе за один конец, а другой уходил куда-то во тьму. Тянули и пели хором, заунывно, надрывно: