Йозеф Томан - Дон Жуан, Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
- Во времена первых христиан, вскоре после мученической кончины Иисуса Христа, в общине его все были равны. Так бы следовало быть и ныне, мой мальчик.
Мигель отступил на шаг, пораженный, взглянул на монаха:
- И это, падре, вы говорите мне? Мне, графу Маньяра, отец которого владеет тысячами душ? И это я должен быть равен Али, Педро, Агриппине...
Грегорио усмехнулся:
- Надо бы, да знаю, не бывать тому! - И уже серьезным тоном добавил. Я бы только хотел, чтобы ты всегда видел в них людей, сотворенных по образу божию, и не тиранил бы их ни работой, ни кнутом...
- Я - кнутом?! - прорвалась гордость Мигеля, пробужденная в нем тайным чтением рыцарских романов. - Никогда! Я - дворянин!
- Не люблю гордыню, но в данном случае она уместна, - молвил Грегорио. - А теперь примемся за греческий - хочешь?
Мигель молчит, пристально смотрит на монаха. И говорит потом:
- Ничего я этого не понимаю, падре. И вас не понимаю. Мне казалось - вы любите меня...
Старик встал, взял в ладони голову мальчика и поцеловал его в лоб.
- Люблю, Мигелито! Люблю, как любил бы родного сына. Никогда не сомневайся в этом...
Мигель отвел его руки:
- И при всем том вы - недруг отца! Скажите - когда недавно в пяти поместьях моего отца взбунтовались люди, вы ведь знали об этом? Вы... быть может... сами их подстрекали?
Монах грустно смотрит Мигелю в глаза - а они горят, как два огонька, и не отвечает.
- Вы молчите! Вы всегда на их стороне против отца!
Глубоко вздохнув, кивнул монах. Мигель отступил еще дальше - теперь в его глазах сверкает гнев.
- Эх, сынок, в общинах первых христиан были люди не беднее твоего отца. И они продали все, чем владели, а деньги роздали тем, кто нуждался. Вот какова христианская любовь, малыш.
Мигель опешил.
- И вы хотели бы, чтоб и мой отец все роздал...
Рассмеялся Грегорио:
- Хотел бы, да знаю, хотение мое ничего не значит! - И серьезно добавил. - Мне важна твоя судьба. Ты - не такой, как отец. У тебя нежное сердце... Ты мог бы многое людям...
Властный жест Мигеля заставил его замолчать. Юный граф решительно отвергает слова монаха:
- Я никогда ничего не стану продавать. Я дворянин, а не торговец! И никогда не стану раздавать добро - я не податель милостыни!
- Ну, впереди еще много дней, - спокойно возражает монах. - И все-таки тебе приятно быть со мной, Мигель.
- Да, - тихо соглашается мальчик, краснея.
- Не стыдись этого. Чувство - это цветенье сердца. Меня же, слава господу в вышних, многие любят. И большая моя в том радость, сынок, что и ты тоже.
Они засели за греческих философов, и хорошо им вместе, но не чуют они, что скоро пути их разойдутся.
* * *
Слева сидит Трифон, справа - мать. Между ними - Распятый.
На перепутье скорби, стыда и раскаяния стоит перед ними Мигель, словно прутик на ветру, ибо весть о гибели лебедя дошла до господских ушей.
Куда обратить лицо, искаженное стыдом?
- Жестокое дело - убить божью тварь, - звучит слева холодный голос.
- Ты жестокий мальчик, если смог убить такую прекрасную птицу, доносится справа.
- За что ты убил? - разом справа и слева.
- Я раскаиваюсь, раскаиваюсь! - в отчаянии плачет допрашиваемый. Падре Грегорио сердится на меня, я знаю, он сердится, хотя и говорит, что нет... Он никогда не простит мне этого позорного поступка...
- Прощает даже бог, - внезапно смягчается голос слева, - не только человек...
Трифон в недоумении: как же это Грегорио оказался на той же чаше весов, что и я? И Трифон продолжает донимать ученика:
- Так за что же ты убил?
- Меня так притягивало его мягкое, теплое оперение, я всегда дрожал, когда гладил его, и я подумал, что это - искушение, оно напоминало мне ладонь...
Все разом выворачивается наизнанку.
- Так вот почему ты убил? - Слева и справа глубокое изумление.
- Да, да, - плачет виновный, - но я раскаиваюсь! Господи, ты видишь, как мне жаль...
- Не раскаивайся! - голос слева.
- Ты хорошо сделал! - вторит голос справа.
Широко открыв глаза, Мигель лепечет:
- Как - вы одобряете?..
- Да. Ибо если ты убил, чтобы устранить соблазн, то ты сделал это ради спасения души.
- Знал ли падре Грегорио, почему ты убил лебедя? - спрашивает Трифон змеиным языком.
- Знал. - И Мигель тут же догадывается, что сказал нечто во вред монаху. - Нет, не знал! - поспешно отрицает он. - Не знал! Кажется, я не говорил ему причины...
- Довольно. Этого хватит. - Ледяной тон слева.
- Ты можешь идти, - говорит мать, и Мигель выходит.
Священник поднялся с места и разразился речью. Он подчеркивает, сколь пагубно влияние Грегорио на Душу мальчика, напоминает, какие еретические разговоры ведет этот язычник, который за ширмой коварных философских учений скрывает мятежный дух, искореняя в сердце и мыслях Мигеля светлый дар божьей милости...
В тот же вечер донья Херонима заставила мужа изгнать Грегорио из Маньяры. Напрасно дон Томас защищал монаха, упирая на те успехи, которые показывает сын в предметах, преподаваемых Грегорио.
- Язычник, созревший для святой инквизиции, не должен портить моего сына. К тому же у меня есть точные сведения, что Грегорио - бунтовщик. Он подстрекает против вас ваших же подданных, а вы и понятия о том не имеете, бросает донья Херонима. - Вы пригрели змею на груди. Уберите его немедленно, дон Томас.
Граф, взвесив это обвинение, изрек:
- Он уйдет.
* * *
Свеча на мраморной столешнице доживает свой век, растопленный воск стекает, обнажается фитиль, и восковые слезы скатываются на подсвечник, застывая на холодном серебре.
За Столом сидит дон Томас, растерянно поглаживая свою бородку, - он знает, что в лице Грегорио теряет союзника в борьбе за будущее сына; а монах стоит перед ним. Свет надает на лицо капуцина снизу, от этого подбородок его кажется массивнее, нос увеличился, а все, что расплывчато на его лице, как бы отступило на задний план.
- ...мне ничего не остается, падре, как поблагодарить за все заботы о моем сыне и проститься с тобою.
- Ваша милость мной недовольна? - тихо спрашивает монах.
- Нет, нет, приятель, - живо возразил было Томас, и вдруг осекся, вспомнив, что Грегорио бунтовщик, и продолжал уже сухо. - Мигель делал успехи под твоим руководством, но... некоторые обстоятельства. Вот возьми, падре.
Монах равнодушно посмотрел на кошелек, в котором зазвенело золото, и не протянул к нему руки.
- Понимаю. Мне следует лишь четыре дублона за последний месяц.
- Прими это от меня на добрую память.
Монах взял кошелек и опустил его в свою суму - вспомнил о своих друзьях, работниках.
- Дозволено ли мне перед уходом поклониться ее милости?
- К сожалению, супруга моя нездорова, - смущенно отвечал дон Томас.
- А проститься с Мигелем можно?
Дон Томас угрюмо уставился на пламя свечи и промолчал.
- Понимаю, - тихо повторил монах. - Теперь я уже все понял Передайте же привет от меня Мигелю, ваша милость.
Он вышел во двор; горечь и сожаление охватили его. В голове у него пустыня, где не родится мысль. Одна пустота зияет там, глухая, немая, бесцветная пустота. А сердце сжимает боль.
Грегорио обнял Али, Петронила подставила ему щеку, мокрую от слез, и монах, отягченный горем, унижением, жалостью и бутылкой вина, пошел со двора, где воцарилась печаль. Он двинулся к Гвадалквивиру.
* * *
Тихо струится река в облачных пеленах, отражающихся на ее челе, тихо струится она, мурлыча старую песню.
Сидит Грегорио на прибрежном камне, и в испарениях, встающих над водой, чудится ему лицо Мигеля.
- Ах ты, мой сынок, - ласково обращается он к видению, - ах ты, радость моя, что же осталось мне, когда тебя отняли? Знаешь ли ты, как я тебя любил? Ты был единственным огоньком моей старости... Я вкладывал в тебя зерна лучшего из всего, что сам знал и чувствовал... А ты, восприимчивая, нежная душа, ты понимал меня, старика, и верил мне...
Печально вперяет свой взор Грегорио в туманный образ, волшебно сотканный из легкой дымки над рекой.
- А ты-то, каково-то будет тебе без меня, мой мальчик? Попадешь теперь целиком в лапы этой каркающей вороны Трифона, и он отравит тебе все радости жизни. Тебе, который весь - огонь и ветер, тебе - стать священником! Как это неумно... Ах, каким же одиноким и бессильным ты будешь среди этих фанатиков, Трифона и матери твоей! Я-то хотел из тебя, важного барина, сделать человека, который мог бы облегчить жизнь тысячам подвластных тебе людей. Не думай, я их тоже любил. Так же сильно, как тебя, надежда моя. Долгие годы я жил среди них, и знаю, как им будет не хватать меня... Это я знаю наверное...
Грегорио поднялся и, не отрывая взгляда от темных омутов, произнес, вкладывая в слова всю боль своей души:
- Пусть же вам хорошо живется, добрые люди! Только бы не страдать вам так много... А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы в тебе всякое человеческое чувство... Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!