Мария Романушко - Карантин
А ещё через два дня я попросила Гавра принести мне толстую общую тетрадь. И толстую свечу.
И стала писать дневник. По ночам. При свече. Отгородив спящую Ксюшу от света – большеформатным Андерсеном…
И вот что удивительно: боль в сердце, которая меня мучила почти постоянно, и которую ничем не удавалось снять, – вдруг отпустила меня…
И хотя я сплю теперь совсем мало (полночи уходит на дневник), – чувствую себя с каждым днём всё бодрее.
Дневник оказался лучше всяких лекарств!
* * *
Если смотреть ночью из нашего окна, да к тому же в ночь лунную, – то отчётливо видишь Ялту: ялтинскую улочку, ялтинские дворики в лиственной чаще, в волшебстве света и теней, видишь манящие из этой чащи окошки, светящиеся такими уютными, почти сказочными огнями…
* * *
Утро. Сидим, мастерим пушистого ёжика… Вдруг Ксюня спрашивает: “Лисичка, а ты заметила, что по нашему двору ездят только ”скорые помощи", а никакие другие машины не ездят?"
Ничего себе! – подумала я. – Вроде и в окно не смотрит – а всё видит, всё замечает.
А я вот и не заметила. Слышу: ездят, слышу: часто, даже подумала как-то: надо же, какое активное движение на больничном дворе!
* * *
У Ксюши – вторая волна сывороточной болезни. Уже не сыпь – а лиловые корки по всему телу. Локти и колени не сгибаются от этих корок. Ставлю её – как оловянного солдатика. Нам ещё хватает чувства юмора – мы шутим и смеёмся…
Но вообще-то жутко.
Врачи решили, что Ксюшу надо срочно колоть гормонами.
* * *
И всё же это очень больно – когда Ксюша отшатывается от меня.
Ей сделали первый укол гормонов, она очень плакала, лежала ничком на моём топчане, я её лечила Рейки.
Потом она попросила: “Почитай про Снежную королеву”. Читаю. Она просит: “Хочу видеть картинки, положи книгу вот сюда”. – “Но тогда мне будет неудобно читать, – говорю я. – Пододвинься, пожалуйста, я лягу рядом, и нам обоим будет удобно и видно”. – “Нет!” – резко говорит она и раскидывает руки, обозначая свою территорию.
– Ксюшенька, неужели мне нельзя прилечь рядом с тобой?
– Нельзя!
– Почему?
Молчит.
– Ксюшонок, пожалуйста. Я не буду тебе мешать. Напротив: я буду одновременно и читать, и лечить тебя.
Молчит.
Я ложусь на самый краешек топчана. Ксюша резко отодвигается от меня, вклеивается в стенку и отворачивается. Меня охватывает отчаянье. И обида. Ну, почему? почему?? почему она так странно себя ведёт??? Нет, она всё же не любит меня… Разве так любят? Я смотрю в её упрямый затылок и чувствую свою полную беспомощность.
Ксюша, Ксюнечка! я так люблю тебя! Зачем ты мне делаешь больно?
На меня находит оцепенение.
Она, всё так же лицом к стене, начинает тихонько и жалобно плакать…
…Потом успокоились, потом помирились. Хотя это ведь не ссора – это что-то другое. А что другое?… С моей стороны – очередная попытка выяснения отношений. А с её?… Не знаю. И оттого, что не знаю и не понимаю, – мучаюсь страшно.
Но оттого, что мучаюсь – разгадка не приходит, понятнее не становится. Значит, надо смириться. Смириться – и ждать.
Впрочем, нет! Даже и не ждать. Потому что Ксюша всегда чувствует, когда от неё чего-то ждут – и напрягается, и зажимается изнутри ещё больше. А снаружи это выглядит как упрямство. Упрямство как результат внутреннего зажима. Мы это всё уже проходили с пресловутым “здравствуйте-до свидания”, “спасибо-пожалуйста”. И… потерпели фиаско.
Молчаливое ожидание – это тоже давление, тоже насилие.
НЕ НАДО НИЧЕГО ОТ КСЮШИ ЖДАТЬ.
Надо просто жить…
Жить вместе с нею, рядом с нею, хорошо бы – общей жизнью, но…
ОБЩЕЙ ЖИЗНИ НЕ БЫВАЕТ.
* * *
Вчера, написав последнюю фразу, я сама была так ошарашена ею, что даже не могла писать дальше. Горькое, горчайшее открытие. Особенно для меня – женщины, которая, любя своих детей, всегда (вот уже скоро 19 лет!) считала: общая жизнь, общая-с-детьми-жизнь – это прекрасная реальность. Что по-другому и нельзя, если любишь.
Но Ксюша открыла мне глаза на другую реальность.
Общей жизни не бывает.
Можно только любить, и молиться, и быть по возможности всегда открытым к общению, и быть искренним, и терпеливым, и прощать (от души прощать, искренне, а не скрипя сердце), и выслушивать всегда до конца, и утешать, и опять молиться, молиться…
Но каждый несёт свой крест сам. И я, и мой ребёнок. Нельзя разделить боль. БОЛЬ У КАЖДОГО – СВОЯ. И страдание – своё: нераздельное, неделимое… Вот, мне больно сегодня, грустно, тяжело. И если я расскажу, допустим, Гавру или Антону, почему мне плохо – мне не станет от этого легче. Но и Гавру, и Антону тоже станет больно и грустно. Значит, болью и грустью в мире станет не меньше, а больше. Но не моя боль будет болеть в Гавре, в Антоше – а их собственная. Моя же останется при мне…
Жизнь – грустная штука.
Но Кто-то может взять на себя часть наших мук. И уже взял их. Это Христос. И через Него мы можем быть вместе друг с другом. Через Него – через молитву – через смирение…
Напрямую же – от тебя ко мне – от меня к тебе – редко что удаётся.
* * *
Я поняла! Наконец-то я всё поняла…
Спасибо Ксюше. Она, сама того не ведая, помогла мне понять простую истину.
Чтобы не раздражаться на того, кого любишь, не упрекать, не копить обиды, не предъявлять претензии, – нужно принимать его ТАКИМ, КАКОЙ ОН ЕСТЬ.
Об этом мне говорил когда-то Коля Шастин. Об этом твердит Винни-Пух. Об этом говорит Антоша. Простая истина. Но до неё нужно было дорасти самой. Дожить, дострадать, доболеть…
* * *
Первые две недели была сосредоточенна полностью на Ксюше. И на своих переживаниях: любит – не любит?… Но однажды вечером (как раз после того, как Ксюша сказала мне про “скорые помощи” в нашем дворе) я подошла к окну и стала смотреть…
Я подошла к окну и стала смотреть. Это была очень тревожная ночь. “Скорые” въезжали во двор одна за другой и на большой скорости мчались к разным корпусам.
Одна подъехала к нашему корпусу – к дверям реанимации. Она ещё ехала, а из дверей реанимации уже выбежали врачи, три человека в белых халатах, мужчина и две женщины. Была холодная октябрьская ночь, ветер нёс по тротуару вороха листвы, “скорая” ещё ехала – а к ней уже бежали люди в белых халатах… Меня это видение поразило.
В эту минуту я вышла из кокона своих переживаний – и увидела то, что вокруг нас. Я, наконец, осознала (только в эту ночь!) – то, что под нами реанимация.
…Двое мужчин выгрузили из “скорой” носилки и понесли их к дверям – а рядом с носилками бежали врачи, щупали больному пульс, обменивались на ходу информацией с врачами “скорой”…
Я так разволновалась, наблюдая эту картину из своего окна, что не могла потом уснуть до утра. Благодарила Бога за то, что мы здесь, а не этажом ниже. Думала о том несчастном, за жизнь которого сейчас шла борьба. Теперь я поняла, наконец, чьи крики доносятся порой до меня по ночам…
Думала об этих женщинах в белых халатах, выбегающих ночью навстречу “скорой”…
Сейчас там, внизу, – боль, кровь, стоны, – а для них это обычная работа. Господи, какое сердце, какие нервы нужно иметь, чтобы выбрать такую работу!
А ещё я думала о том, какими же они приходят потом домой, эти женщины? И есть ли у них после всего силы вести домашнее хозяйство, любить своих мужей, улыбаться своим детям и радоваться жизни?…
* * *
А на следующую ночь мы смотрели в окно вместе с Ксюшей.
Я закутала её в одеяло, мы уютно устроились на моём топчане и долго-долго (все в отделении уже спали) смотрели в тёмное окно, полное тревоги, шороха шин и огней…
“Едет! Ещё одна!” – вскрикивала шёпотом Ксюша.
…А потом Ксюша захотела арбуз. И мы ели его в темноте, почти наощупь, Ксюшу это почему-то очень веселило. Она сказала: “Давай запомним, как мы ночью ели арбуз! Мы ещё никогда не ели арбуз ночью”.
* * *
Выписали Антошу. Ура! Перед уходом он хотел взглянуть на Ксюшу, соскучился. Мы-то с ним всё же виделись каждый день и общались, а Ксюньку он видел только разок в окошко. В тот раз он забрался на ясень – и они покуковали друг другу сквозь решётку…
А сейчас он приставил к стене лестницу (она валялась под окном – ремонт), и решил подняться к нашему окну. “Хочу на Ксюньку поглядеть!” Лестница была хлипкой, совершенно ненадёжной, и я испугалась.
“Не надо! Сынок, не надо!” – просила я его.
“Почему, Лисичка? Прикол будет!” – и он уже ступил на эти хрупкие ступени…
“Не надо нам твоих приколов!…” – закричала я, вне себя от страха, что лестница сейчас проломится – и он рухнет.