Белькампо - Избранное
Комнату скудно освещала керосиновая лампа. Старуха подала мне вина; в темном углу сидели две женщины, я едва различал их силуэты, отдельные жесты, но этого было достаточно, чтобы разбудить воображение.
Порою кажется, что мы, люди, обнаруживаем друг друга бессознательно, по запаху; это мог бы подтвердить опыт слепоглухонемых.
Как бы там ни было, я сидел в каком-то странном напряжении. Возможно, это было предчувствие ближайшего будущего. Часто говорят о людях, которые могут предвидеть будущее, но ни разу не приходилось мне слышать о людях, способных, например, заглянуть в будущее на следующие двадцать минут, на полгода вперед, хотя такое по крайней мере столь же вероятно. Ведь если прошлое влияет на нас тем сильнее, чем оно меньше от нас удалено, то и будущее должно влиять тем сильнее, чем оно к нам ближе подступило. Люди не особенно склонны думать о том, что выходит за границы их возможностей. Существо, сотворившее небо и землю, само по себе всемогуще, хотя можно было бы придумать дело и во сто крат сложнее.
Примерно через полчаса обе женщины встали из-за стола и вышли на середину комнаты, освещенную лампой. Мне подумалось, что природа возжелала утолить мою кручину по бренной красоте и послала мне видение, которое я запечатлел в памяти на всю свою жизнь и смогу припомнить в любую минуту, хоть пятьсот раз Подряд, и в самых мельчайших подробностях. Пятьсот раз — это очень много, во всяком случае для меня, человека с низкой константой воспоминаний. Немало женщин повидал я на своем веку, слава богу, но еще никогда, ни разу, даже на картине, я не видел женщины, которая явилась бы мне такой потрясающе прекрасной, как та, что вступила в светлый круг от керосиновой лампы здесь, в этой заброшенной итальянской таверне. Агатово-черные волосы были у нее, они волной падали на затылок и растекались в стороны упругими прядями. Это придавало ее голове какую-то монументальность, но строго-монументальное начисто пропадало благодаря волнистой плавности контуров. Таким же было создано и ее лицо: величайшая строгость замысла и при этом очаровательная вольность в деталях — брови чуть-чуть лишку черные, глаза чуточку больше, нос чуточку меньше, губы чуточку шире и пухлей, чем следовало бы, и так во всем, и это было именно то, что нужно, это была рука мастера, который, прежде чем вдохнуть душу, не мог отказать себе в удовольствии порадоваться телу. Такой же была вся ее фигура, ее движения, ее манера что-либо делать. Никогда еще не смотрел я с таким волнением и отрадой ни на одно зрелище, картину или пейзаж, как на нее; это была чистая благодать, честное слово, каждый раз, когда я смотрел на нее, мне казалось, что я краду или делаю что-то неподобающее. Должно быть, ненасытная алчность, побуждавшая мои глаза впивать этот образ, была причиной чувства неловкости.
Или, может быть, конфузил меня страх, что она заметит мое обожание и, смутясь, утратит всю естественность? И хотя на самом деле я ползал перед нею в пыли, снедаемый одним только желанием — чтобы она, ради всего святого, оставалась у меня перед глазами, я делал вид, будто она самый обыкновенный человек, и отвечал обыкновенными словами на обыкновенные вопросы. Больше того, я так далеко зашел в небрежении божественным чудом, что предложил сначала нарисовать ее подругу, совершенно неинтересное лицо, которое к тому же без конца меняло выражение.
В результате, конечно, ничего путного не вышло; ибо ничто так не пришпоривает художника, как модель, всем видом показывающая, что она понимает, что с ней делают; да и может ли человек, занятый трудным делом, сделать его хорошо, если другому невмоготу даже спокойно посидеть? Однако она была довольна, и самое главное, из-за чего все это затевалось, чудо природы тоже согласилось мне позировать, после ужина. За широким дубовым столом мы ели минестроне с хлебом, и все время, пока тянулся ужин, я чувствовал, как неистово бьется кровь в моих жилах. И чем больше я глядел на нее, тем сильнее билась кровь, вместо того чтобы утихнуть. Что бы она ни делала — накрывала ли на стол, убирала ли посуду, — все совершалось равно прекрасно. Все, что делает человек, есть свершение, и всякий раз можно спрашивать себя, как этот человек совершает чаепитие, открывание двери, любое движение.
После ужина в таверну зашли выпить сельчане, и, чтобы нам не мешали, мы перешли в соседнюю комнату. В этом она тоже была необыкновенна, ибо в Италии подобный жест считается очень вызывающим.
Я усадил ее под лампой и начал рисовать, но что могло мое художество против этой великой милости — спокойно, без помехи созерцать прекраснейшее человеческое существо?
Есть благочестивый рассказ о святом Луке, евангелисте и покровителе живописцев. Однажды у себя в келье он рисовал богоматерь и, случайно подняв глаза, увидал в углу деву Марию с младенцем Иисусом на руках и ласковой улыбкой на устах: увидал свою модель. Дева сошла с небес, чтобы ему позировать. Я не думаю, чтобы святой Лука взирал на свою модель с большим благоговением, чем я на свою. Кроме того, святой Лука был, наверное, выдающимся художником своего времени, я же бедный мазилка. Не есть ли это символ всей моей жизни? Все, чего жаждут великие мира сего, изливается на меня, как из рога изобилия, на меня, человека, который ни на что не годен и нигде не числится.
А она, она думала, что это я своим даровым рисунком оказываю ей милость, она мне была благодарна! Umwertung aller Werte.[16] Иногда я нарочно стирал резинкой часть нарисованного, чтобы растянуть удовольствие, а она спокойно сидела, не проявив ни капли нетерпения.
Самое лучшее, что можно делать с красивыми женщинами, — это любоваться ими.
В конце концов пришлось закончить и этот — для меня исторический — сеанс. Портрет был всего-навсего бледным отражением того божественного света, что излучал ее облик; наверное, я слишком много вобрал в себя, во всяком случае, это меня переполняло и будоражило весь вечер и еще часа два, пока я не уснул в комнате для приезжих, в настоящей кровати; о сене, которое мне сначала обещали, теперь уже не было и речи.
На стене висели бесчисленные цветные открытки с элегантно одетыми любовными парочками, некоторые из них, наклеенные вместе штук по двадцать (открытки, разумеется), образовывали иногда причудливые картины.
Утром она разрешила мне прийти в кухню и обжарила для меня в оливковом масле ломтики хлеба. Я сказал ей, как ее зовут, прочитав ее имя на оборотной стороне открыток, а затем — как зовут меня, и мы будем друг другу писать, чего так и не случилось. А когда я хотел ей заплатить, ведь она как-никак была хозяйкой гостиницы, то она ничего не взяла. Тогда я решил ей напоследок кое-что сказать, заранее аккуратно составив эти фразы на итальянском. У нее были две маленькие родинки на лице: одна на лбу, другая на щеке. Прощаясь, я сказал: «Прежде чем я уйду, я хотел бы сказать тебе одну вещь, но, пожалуйста, обещай мне, что не обидишься». Нет, она не обидится. «Ну, тогда слушай: ты так красива, что это и это, — я показал на родинки, — нисколько твою красоту не портит». Когда я говорил, мой голос дрожал от волнения, и она тоже была взволнованна, поэтому само собой вышло, что мы поцеловались. А после этого я пошел прочь и не оборачивался.
Так приучается бродяга и скиталец с легким сердцем навеки покидать даже самое прекрасное, что встречается на его пути, и таким образом он оказывается в гармонии с бренностью всего земного; его награда — внутренний покой.
Наверняка для того, чтобы меня утешить, целых три часа дорога потихоньку спускалась вниз вместе с горной речушкой, на каждой их излучине открывался кусочек Средиземного моря, которое стлалось все шире, и наконец я очутился прямо перед ним. Дорога обогнула скалу, и подо мной на берегу неожиданно возникла чудесной формы гавань с окаймлявшим ее небольшим городком, а справа вонзался в море высокий и узкий полуостров Портофино, четкий, словно гигантская гравюра, окрашенная зеленью пиний, с плавно уходящим в воду мысом. Я сел на камень и принялся рисовать первый в моей жизни пейзаж. На это ушло часа два, не меньше; особенно много времени отняли большие белые дома с бесчисленными окошками, от которых рябило в глазах. То и дело ко мне подходили люди и глазели, как я рисую, но работа меня так захватила, что я их почти не замечал. Один школьник, видимо из старшего класса, заговорил со мной: в четыре он вернется из школы, я мог бы пойти с ним домой, там он даст мне итальянскую грамматику. Именно этого мне не хватало с первых же шагов на итальянской земле; долго чувствовать себя глухонемым просто невыносимо.
После двухчасовой работы я уже мог почесть свое произведение завершенным и решил: в домах у людей висит пропасть всякого барахла, почему бы не предложить им и это, после чего я спустился в городок и, набравшись духу, стал обходить один дом за другим, чтобы сбыть свой шедевр. Не проходил я и мимо гуляющих на улице, однако примерно через час убедился в бесплодности своих попыток. Самыми платежеспособными среди местных жителей были шкипера, но, подновив краску на бортах своих посудин, они, видимо, считали себя в полном расчете с музами.