Николай Самвелян - Крымская повесть
И вдруг ему почудилось, откуда-то сверху, из надзвездных далей, зазвучал, наполняя собою все вокруг, горячий голос Людмилы: «Я прогневила чем-нибудь тебя? Ты в сердце полюбил другую…»
Мягкая волна укачивала. Он отогнал от себя тихо подкрадывающуюся дрему и поплыл к берегу, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Внизу были многие метры воды, бездна. На секунду стало неуютно. Что, если схватит судорога? Но нет, он не испугался. И даже подумал о том, что страх перед ночным морем, перед ураганом, грозой возникает лишь у того, кто забывает, что сам он — частица огромного мира, что из бесконечности он пришел и в бесконечность уйдет. И это естественно и так же нормально и неотвратимо, как смена времен года. Сколько сотен, тысяч людей когда-то, в разные времена и эпохи так же, как он сейчас, могли купаться здесь ночью, смотреть на гору, думать о своих любимых — тогда милых, прекрасных и необычайно реальных, а теперь уже ушедших в небытие. Но уходят ли любимые в небытие? Не возрождаются ли они вновь и вновь в других обликах и под другими именами? Ведь сама жизнь бесконечна. Она та же природа, та же стихия, как море, в волнах которого он сейчас плыл.
В темноте сбился с направления и долго разыскивал свою одежду. Это было необъяснимо, но факт оставался фактом: одежда, которую Владимир только что оставил на берегу, исчезла, точно испарилась. Сомневаться уже не приходилось. А главное — что станется с письмом? Правда, Людмила объяснила, что, попади оно в чужие руки, все равно никто ничего не поймет — шифр. Но все равно случившееся было настоящей бедой. Так ли, иначе ли, но ситуация была до того нелепой, что звезды, глядя на все это из своего холодного далека, могли лишь смеяться. Оказывается, как мало нужно, чтобы лишить человека возможности двигаться, действовать, совершать дела великие или малые. Лишите его одежды — и всех трудов!
За спиной послышался шум гальки под чьими-то ногами. Затем писклявый, но требовательный голос спросил:
— Ты куда плавал?
Владимир обернулся и увидел невзрачного человечка в сюртуке и фуражке. Вроде бы штатский.
— Куда плавал, спрашиваю?
— В Константинополь. Доплыл, посмотрел на храм святой Софии и вернулся. Куда я мог плавать? Купался у берега.
— Ну, ладно, проходи. Твоя одежда там, справа за кабинкой.
«Проходи» — выдало ночного стража. Конечно же, это был кто-то из людей командира Брестского полка, а одновременно и начальника охраны царского Ливадийского дворца, полковника Николая Антоновича Думбадзе. Самым неприятным было то, что филер стоял рядом с Владимиром и не собирался уходить.
— Нечего по ночам бродить. В такой час всем честным людям спать полагается.
Владимир ни на минуту не забывал о письме. Не обыскал ли писклявый одежду? Но спрашивать об этом было бы нелепостью. И он повел себя совершенно иначе.
— Уйти-то я уйду, но вы по какому праву прятали мою одежду? Это называется воровством.
— Ты тут потише насчет прав и насчет воровства. Одежду я тебе отдал. Катись себе подобру-поздорову!
Владимир уже успел натянуть брюки, рубашку и сейчас, наклонившись, зашнуровывал ботинки. Рядом с ногой лежала крупная, жирно поблескивавшая галька. Он взял ее в руку — тяжелая.
— Давай, давай! — настаивал писклявый.
— Сейчас, — ответил Владимир. — Вот только камешком стукну тебя по головке…
Это было рискованно. У писклявого могло быть оружие или же, на худой конец, свисток. Ощупал карман — конверт был на месте.
— Ну, ну! Ты не того…
— Что «ну, ну»? — переспросил Владимир. — Что — «не того»? Ни черта не делаете! Хлеб даром едите! Своего от чужого отличить не в состоянии. Решил со мной пошутить — черт с тобой! Это я бы тебе простил. Шутки надо ценить. Но нюха у тебя нет, приличного человека от бунтаря отличить не можешь. Фамилия?
И — невиданное дело — писклявый испугался этого набора пустых фраз. Рабская душа всегда остается рабской и пугливой, даже если бояться вроде бы нечего. Писклявый повернулся и побежал к набережной. Еще долго слышны были чавкающие звуки гальки под его башмаками.
До первого мальпоста оставалось еще добрых четыре часа. Спать не хотелось. Возвратившись домой, он вновь засветил лампу и работал до утра — сердясь на себя самого и на Зауэра, который требовал от него непонятного моря, которое было бы так же спокойно, как тарелка супа… Что за фантазии случаются у богатых людей?
Портрет второй — Людмилы (ненаписанный)Долгие годы работал над ним художник. Но никогда и нигде не выставлял. Кто знает — почему? Наверное, не считал портрет законченным. Возможно и другое: уж слишком личным, интимным было отношение самого автора к работе. Он не хотел, чтобы на нее глядели чужие глаза, пусть даже не злые.
Что сталось в конце концов с полотном? Сохранилось ли? Уничтожено? Подарено кому-нибудь? Обо всем этом мог бы рассказать разве сам художник. Но не успел. А еще вероятнее — но захотел. Случалось — писатели жгли рукописи, композиторы рвали клавиры, а живописцы уничтожали собственные работы. Можно лишь гадать, чего лишалось в каждом случае человечество. Но наивно спорить, верно или неверно поступали авторы. Их решения суверенны и чужому суду неподвластны.
Портрет, о котором идет речь, исчез, надо думать, по воле самого художника. Будто на минуту направили на полотно луч света, а затем свет кто-то погасил. Уж не сама ли девушка, вырванная на мгновение из вечной темноты? По первому впечатлению, в ее облике было нечто банальное, много раз виденное: высокая шея, гордо вскинутая голова, уложенные в тугой узел косы, губы, дрогнувшие в тающей улыбке, ямочки на щеках. Именно такими некогда представляли себе писаных красавиц. И вдруг неожиданное — рука, протянутая к выключателю. А еще — глаза, зеленоватые, цвета морской волны. И в них — прощание. Будто девушка через секунду выключит свет и полотно померкнет, а вместе с ним — проем выкрашенной в белый цвет двери, лестница с резными перилами, потолочная лампа под розовым абажуром и сама рука, протянутая к выключателю.
Впервые он попробовал написать этот портрет еще той памятной осенью 1905 года в Ялте. Но тогда дальше нескольких карандашных набросков дело не пошло. Сам себя утешал тем, что еще мало знает Людмилу. Может быть, позднее — через год, два… Но никому не дано знать в деталях даже свой завтрашний день. И волшебное зеркало, как оракул, предсказывающее судьбу, еще не изобретено и никогда изобретено не будет. Владимиру и Людмиле не суждены были долгие годы знакомства.
Девушка с протянутой к выключателю рукой — к мысли написать Людмилу именно так художник пришел лишь много лет спустя. А до этого было множество других портретов. Он писал ее по памяти на фоне моря, а затем — у рояля. Но и то, и другое показалось ему самому банальным и претенциозным: он понимал, что писать портрет надо просто, не переусложняя композицию. Это не соответствовало бы характеру Людмилы. Очень ясному и направленному. Он видел ее натурой необычайно цельной и естественной — во всех поступках, словах, в каждом движении, в каждом жесте.
Много позднее он прочтет строки, принадлежащие Шекспиру: «Не изменяйся, будь самим собой, ты можешь быть собой, пока живешь». И его поразит мысль, в них заложенная. С тех пор тринадцатый сонет Шекспира станет его самым любимым. Так жила Людмила — во всем оставаясь верной себе самой. И он напишет другу письмо: «Я все время мысленно возвращаюсь к осени 1905 года. Я не историк и не писатель, но я художник и смею утверждать, что каждая эпоха порождает свой эталон женственности, свое понимание прекрасного, хотя этот идеал уходит корнями в далекое прошлое. Мне кажется прекрасной Ярославна в своей искренней жертвенности… Та осень, о которой я пишу, была неожиданна во всем: в стремительности бега событий, в том, как мы все стали внезапно говорливы. Но это была не нервная говорливость, не ворох мало что значащих фраз. Нет, к словам как бы вернулся их первозданный смысл: „свобода“, „конституция“, „народовластие“. Мы как бы услышали вновь корни слов: народовластие — власть народа. Но времена были тревожные. И кровь лилась повсюду. Каждый выбирал для себя место в схватке — товарищей, друзей, соратников и подруг. Как поблекли, слиняли кокетливые, жеманные барышни, кружева и кружевные речи. Мы стали говорить просто, коротко, точно. И подруг мы искали таких, которые в чем-то близки Ярославне, женам декабристов… Вот уже много лет пробую я написать портрет девушки, которой давным-давно уже нет на свете. И знакомы-то мы были месяца три, не больше. Случилась трагедия — девушка погибла… Знаете, в жизни тех, кто привык подниматься рано, на заре, бывают странные и неожиданные видения — как подарки… Любой художник, если он художник настоящий, влюблен в рассвет. Иные краски, иные оттенки и тона. Ничего резкого, будоражащего, все гармоничнее, чем днем. Впрочем, подобное ощущение иной раз возникает и на закате. Но закат — прощание, итог прожитого дня, а рассвет — он как предчувствие, как первые строки сказки… Однажды я увидел в лучах восходящего солнца летящего над озером дикого лебедя. И понял, что для лебедя этот миг — лучшая минута в жизни. А для того, кто увидел парение в поднебесье гордой птицы, — это подарок судьбы.