Николай Самвелян - Крымская повесть
Познавший всю мудрость мира Фауст так и не нашел секрета вечной молодости. Но уже неподвластно ли искусству то, что пока недоступно науке? Воля художника может остановить мгновение. И более того — вырвать у прошлого, возвратить давно ушедший миг, сделать его зримым, осязаемым, неожиданно сегодняшним. Но я — сумею ли?»
В том же письме другу он писал еще и такие слова: «Это был красивый человек, который никогда ни в чем не изменял себе. Однажды я услышал спетую ею фразу из арии Любаши: „Лишь я одна тебя люблю!“ Так мощно, трагично и эмоционально достоверно могла спеть эти слова лишь та женщина, которая вообще не способна на измену.
Боюсь, что там, где вступает в силу музыка, — живопись бессильна. Возможно, такое звучит как парадокс, способный вызвать гнев моих собратьев-живописцев. Но я пишу частное письмо — не более…»
Когда все дороги ведут в Севастополь
Билеты во второй и третий классы были распроданы еще с вечера. Пришлось уплатить три рубля за проезд в первом классе. Но даже здесь, на мягких кожаных диванах, приходилось сидеть, поджав ноги. Мешали сваленные на дно мальпоста серые холщовые мешки с очередной почтой. Когда же некий господин в котелке заметил, что не годится так обращаться с пассажирами первого класса, кондуктор почесал затылок и задумчиво произнес:
— Вообще-то, оно так, а в частности — не очень. Едешь — и радуйся! А то высажу!
— Слыханное ли дело! — Котелок на голове даже подпрыгнул. — До чего дожили!
— До того, до чего надо! — ответил кондуктор и пустил лошадей.
Мальпост несся по крутой тряской дороге, подпрыгивая и грохоча на ухабах. Казалось, кони вот-вот перейдут на галоп. Вскоре примчали в Алушту. Остановились у почты. Напротив нее, у входа в дачу фабриканта вин Голубева, была укреплена мраморная доска с надписью, извещавшей, что 10 октября 1894 года в этом доме наследник цесаревич, ныне благополучно царствующий Государь Император Николай II, встречал августейшую невесту свою — принцессу Алису Гессенскую, ныне не менее благополучно восседающую на троне императрицу, именующуюся на русский лад Александрой Федоровной.
Все тот же непочтительный кондуктор поглядел на доску так, будто видел ее впервые, и загадочно произнес:
— Висит? Ну-ну!
И в этом «ну-ну» тоже было мало почтительности.
Господина в котелке все это не просто тревожило, а явно пугало. Его склеротические щеки подергивались — предвестник раннего тика, душевного непорядка и прочих тревожных признаков нервного века — века бессонниц и самоанализа, возведенного в ранг бытейской привычки.
От Алушты начинался подъем к перевалу. Мимо потянулась знаменитая «лестница»: гигантские камни, вымостившие зеленые склоны горы Демерджи, — след давнего обвала. Владимир любил эту дорогу. Ему нравилось наблюдать, как постепенно, по мере подъема темнее становится цвет травы на склонах, выше и тенистее деревья. Но сейчас он чувствовал, что голова клонится на грудь и нет никаких сил удержать ее в вертикальном положении… Проснулся от того, что мальпост тряхнуло на ухабе и с багажной полки посыпались корзины. Перевал был уже позади.
Нашел щель между почтовыми мешками, вытянул затекшие ноги и снова провалился в сон. И привиделось ему нечто странное. Будто к нему, в его ялтинскую комнатку, явилась Надежда. Одета она была пестро, ярко, крикливо, и потому очень походила на какую-то птицу — не то на страуса, не то на гигантскую утку, в общем, на пернатое существо, украшающее занавеси в беседке Симоновых. Птица-Надежда бегала за Владимиром по комнате, норовила клюнуть в затылок и резко, пронзительно выкрикивала:
— Человек имеет право бороться за себя и свое личное счастье! Любыми способами! Если вы не понимаете такой простой истины, вынуждена буду клюнуть вас в темя. Вот так: тюк-тюк-тюк! Что, больно? То-то же! Тюк-тюк!
Это было страшно — до нервного озноба.
Он убегал от Надежды, но чувствовал, что дело это пустое — она проворнее, хитрее, настойчивей. Но возник Витька Эдельвейкин со своим самопалом. Шипение зажженной спички, выстрел — мимо. Надежда догоняла, но вдруг остановилась и вскрикнула. Внезапно вспыхнул яркий свет. Его включила Людмила. И сейчас стояла с протянутой к выключателю рукой и улыбалась. Казалось, она вот-вот запоет: «Лишь я одна тебя люблю!» — и все химеры исчезнут: растает, превратится в облачко и будет унесена ветром гигантская утка-Надежда…
Но сон сном, а боль в затылке была явственной и реальной. Оказалось, что голова съехала с подушки и на ухабах бьется об окантованный металлом угол чьего-то чемодана.
Въезжали на окраину Симферополя. Колеса простучали по мосту через веселую речку Салгир. Справа потянулись аллейки городского парка. На углу Севастопольской и Кантарной улиц Владимир, не останавливая мальпоста, открыл дверцу и соскочил на мостовую.
Он хорошо знал Симферополь. Мимо семинарского скверика скорым шагом добрался до Приютской улицы, где, как он знал, жил Александр. Большой квадратный двор, ограниченный с трех сторон двухэтажными каменными домами с внутренними балконами на итальянский манер, увитые виноградом беседки, небольшой каменный фонтан, деревянные скамейки без спинок.
Долго бродил из подъезда в подъезд, пока отыскал тридцать шестую квартиру. Крашенная коричневой краской дверь. Бронзовая табличка с именем хозяина, звонок-вертушка, а рядом, на квадратном куске белого картона, записка: «Покорнейшая просьба к студентам входить без звонка и без стука».
Длинный коридор. Слева и справа — ряд дверей. В какую постучать? Час ранний: половина шестого… Тронул ручку первой от входа — не поддается. Попробовал дверь рядом. Она со скрипом отворилась. На старой кровати орехового дерева спал толстый человек в белом вязаном колпаке, натянутом на нос. Дышал человек с похрапыванием и с присвистом.
— Прошу прощения, — робко начал Владимир.
— Третья направо! — невозмутимо сообщил «колпак» и тут же захрапел вновь.
Владимир послушно вышел в коридор и отыскал указанную дверь. Самым удивительным было то, что «колпак» все указал верно: это действительно была комната Александра. И сам Александр спокойно спал на узкой железной кровати, рядом с которой стояли тумбочка и стул. На стуле висели аккуратно сложенные брюки и темно-голубого бархата куртка со звездочками по полю. У стены — откидной столик, заваленный бумагами, рядом — этажерка с книгами. Александра не пришлось будить. Он сам открыл глаза, сел на постели и неожиданно буднично, будто давно ждал визита Владимира, сказал:
— Садитесь. Сейчас я сниму со стула одежду.
— Не трудитесь!
Но Александр отбросил одеяло и легко поднялся с кровати. Был он смугл, худ, жилист, точен в движениях. Вскоре кровать была застелена, гость сидел на стуле с первым томом популярной книги «Силуэты русских писателей», а сам Александр с полотенцем через плечо, зубной щеткой и бритвенным несессером в руках исчез за дверью. Не успел Владимир просмотреть статью, посвященную Батюшкову, и трагичное, сумеречное его стихотворение «Последний луч таланта пред кончиной», как из глубины коридора донеслось глухое фырчанье примуса. Вскоре возвратился Александр с подносом, на котором стояли две чашки и медная джезва, наполненная дымящимся кофе.
— Чем добирались? — лишь теперь, разливая кофе, спросил Александр. — Выкладывайте, в чем дело?
— Добирался мальпостом. Вот письмо от Людмилы Александровны.
— Пейте кофе, а я прочитаю.
Пока Александр колдовал у стола, заглядывая то в письмо Людмилы, то в какую-то книгу, Владимир, машинально прихлебывая кофе, пытался понять, что изменилось в облике его нового знакомого за неделю, которую они не виделись. И внезапно понял — исчезли фатовские усики.
— Послушайте, — спросил он, — а где ваши усы?
— Сбрить недолго. Отрастить труднее. Вы привезли важные вести. И очень своевременно.
— О двух батальонах, которые идут через Байдары?
— Да, и о них тоже. Сейчас я перестелю кровать. Ложитесь. Вам надо отдохнуть. А я отлучусь на часок-другой.
Владимир вытянулся на жесткой кровати и только теперь почувствовал, что устал до нытья в суставах.
Коридор уже проснулся. В голосистых, как птичник, меблированных комнатах начинался новый день. Кто-то шаркающей походкой прошлепал мимо двери. В дальней комнате звонкий тенор запел знаменитую арию из оперы Аренского «Рафаэль»: «Страстью и негою сердце трепещет, льются томительно песни любви…»
Но из этого ничего доброго не вышло. На верхнем «до» утренний любитель пения сорвался и дал такого «петуха», какой и настоящим петухам не снился.
Так разноголосо утро могло начинаться только в Симферополе — деловом, суетном, переполненном чиновным людом, спешащим в бесчисленные конторы, банки, губернские управы. Симферополь в переводе с греческого — город-собиратель. Пресветлейший князь Григорий Александрович Потемкин, человек решительный, некоронованный правитель страны, воин и мечтатель, талантливый политик и немного поэт, основал этот город в качестве столицы Таврии, призванный объединить весь полуостров. А весь полуостров — это и потонувший в неге Южный берег, где даже зимой иной раз можно ходить в сюртуке, без пальто; это и ветреная, суровая Керчь; это и напоенная запахами хвои земля древнего Солхата, жители которого, лишенные воды, некогда додумались собирать росу в специальные мраморные чаши. Весь полуостров — это еще и желто-горчичного цвета Джанкойские степи, наконец, родной Владимиру Бахчисарай — городок, задремавший на полпути от Симферополя к морю, с узкими кривыми улочками, глинобитными заборами, ничем уже не приметный и всеми забытый. И не вспоминали бы о нем, если бы не пушкинские строки о «фонтане любви, фонтане печальном», в дар которому были принесены и поэтические слезы и цветы…