Эрих Ремарк - Возвращение
Вилли окончательно сбит с толку. Он смотрит на Людвига ничего не понимающими глазами и, качая головой, отпускает матроса.
- Ну что ж, беги, если так! - говорит он. Но он не может отказать себе в удовольствии в ту секунду, когда матрос собирается улепетнуть, дать ему такого пинка, что тот, дважды перевернувшись, летит кувырком.
Мы идем дальше. Вилли ругается: когда он зол, он не может не говорить. Но Людвиг молчит.
Вдруг мы видим, как из-за угла Бирштрассе на нас опять наступает отряд убежавших. Они раздобыли подкрепление. Вилли снимает винтовку.
- Зарядить - и на предохранительный взвод! - командует он, и глаза его сужаются.
Людвиг вытаскивает револьвер, и я тоже беру ружье на изготовку. До сих пор вся история носила характер простой потасовки, теперь же дело, видимо, принимает серьезный оборот. Второго нападения на себя мы не допустим.
Рассыпавшись цепью на три шага друг от друга, чтобы не представлять сплошной мишени, идем в наступление. Собака сразу же поняла, что происходит. Ворча, она ползет рядом с нами по водосточной канаве, - на фронте она научилась красться под прикрытием.
- Ближе двадцати метров не подходи: стрелять будем! - грозно кричит Вилли.
Противник в замешательстве. Мы продолжаем двигаться вперед. На нас направлены дула винтовок. Вилли с шумом откидывает предохранитель и снимает с пояса ручную гранату, свой неприкосновенный запас.
- Считаю до трех...
От неприятельского отряда отделяется вдруг уже немолодой человек в унтер-офицерской форме, но без нашивок. Выйдя вперед, он кричит нам:
- Товарищи мы вам или нет?
От неожиданности Вилли даже поперхнулся.
- Черт возьми, а мы вам о чем все время твердим, трусы несчастные! огрызается Вилли. - Кто первый напал на раненого?
Унтер-офицер поражен.
- Это правда, ребята? - спрашивает он своих.
- Он отказался снять погоны, - отвечает ему кто-то.
Унтер-офицер нетерпеливо машет рукой и снова поворачивается к нам:
- Этого не надо было делать, ребята. Но вы, верно, даже не знаете, что у нас здесь происходит. Откуда вы?
- С фронта. А то откуда же? - фыркает Вилли.
- А куда идете?
- Туда, где вы просидели всю войну, - домой.
- Вот, - говорит унтер-офицер, поднимая свой пустой рукав, - это я не в собственной спальне потерял.
- Тем позорнее тебе водить компанию с этими оловянными солдатиками, равнодушно откликается Вилли.
Унтер-офицер подходит ближе.
- У нас революция, - твердо заявляет он, - и кто не с нами, тот против нас.
Вилли смеется:
- Хороша революция, если ваше единственное занятие - срывать погоны... Если это все, чего вы добиваетесь... - Вилли презрительно сплевывает.
- Нет, далеко не все! - говорит однорукий и быстро вплотную подходит к Вилли. - Мы требуем: конец войне, конец травле, конец убийствам! Мы больше не хотим быть военными машинами! Мы снова хотим стать людьми!
Вилли опускает руку с гранатой.
- Подходящее начало, - говорит он, показывая на растерзанную повязку Людвига. В два прыжка он подскакивает к солдатам. - Марш по домам, молокососы! - рявкает он вслед отступающему отряду. - Вы хотите стать людьми? Но ведь вы даже еще не солдаты. Страшно смотреть, как вы винтовку держите. Вот-вот руки себе переломаете.
Толпа рассеивается. Вилли поворачивается и во весь свой огромный рост выпрямляется перед унтер-офицером:
- Так, а теперь я скажу кое-что и тебе. Мы тоже по горло сыты всей этой мерзостью. Что надо положить конец - ясно. Но только не таким манером. Если мы что делаем, то делаем по собственной воле, а командовать собой пока еще никому не дадим! Ну, а теперь раскрой-ка глаза, да пошире! Двумя движениями он срывает с себя погоны: - Делаю это потому, что я так хочу, а не потому, что вам этого хочется! Это мое личное дело. Ну, а тот, - он показывает на Людвига, - наш лейтенант, и погоны на нем останутся, и горе тому, кто скажет хоть слово против.
Однорукий кивает. Лицо его выражает волнение.
- Ведь я тоже был на фронте, чудак ты, - с усилием говорит он, - я тоже знаю, чем это пахнет. Вот... - волнуясь, он протягивает свой обрубок. Двадцатая пехотная дивизия. Верден.
- Тоже там побывали, - следует лаконичный ответ Вилли. - Ну, значит, прощай!
Он надевает ранец и поднимает винтовку. Мы трогаемся в путь. Когда Людвиг проходит мимо унтер-офицера с красной нарукавной повязкой, тот берет под козырек, и нам ясно, что он хочет этим сказать: отдаю честь не мундиру и не войне, я приветствую товарища-фронтовика.
Вилли живет ближе всех. Растроганно кивает он в сторону маленького домика:
- Привет тебе, старая развалина! Пора и в запас, на отдых!
Мы останавливаемся, собираясь прощаться. Но Вилли протестует.
- Сперва Людвига доставим домой, - заявляет он воинственно. Картофельный салат и мамашины нотации от меня не убегут.
По дороге еще раз останавливаемся и по мере возможности приводим себя в порядок, - не хочется, чтобы домашние видели, что мы прямо из драки. Я вытираю Людвигу лицо, перематываю ему повязку так, чтобы скрыть вымазанные кровью места, а то мать его может испугаться. Потом-то ему все равно придется пойти в лазарет.
Без новых помех доводим Людвига до дому. Вид у Людвига все еще измученный.
- Да ты плюнь на всю эту историю, - говорю я и протягиваю ему руку.
Вилли обнимает его своей огромной лапищей за плечи:
- Со всеми может случиться, старина. Если бы не твоя рана, ты изрубил бы их, как капусту.
Людвиг, молча кивнув нам, открывает входную дверь. Опасаясь, хватит ли у него сил дойти, мы ждем, пока он поднимается по лестнице. Он уже почти наверху, но вдруг Вилли осеняет какая-то мысль.
- В другой раз, Людвиг, бей сразу ногой, - напутствует он его, задрав голову кверху, - ногой, ногой! Ни за что не подпускай к себе! - и, удовлетворенный, захлопывает дверь.
- Дорого бы я дал, чтобы знать, почему он так угнетен в последнее время, - говорю я.
Вилли почесывает затылок.
- Все из-за поноса, - отвечает он. - Иначе он бы... Помнишь, как он прикончил танк под Биксшотом? Один-одинешенек! Не так-то просто, брат!
Он поправляет ранец на спине:
- Ну, Эрнст, будь здоров! Пойду погляжу, каково это жилось семейству Хомайеров за последние полгода. Трогательные разговоры, по моим расчетам, займут не больше часа, а потом пойдет педагогика. Моя мамаша - о, брат! Вот был бы фельдфебель! Золотое сердце у старушки, но оправа гранитная!
Я остаюсь один, и мир сразу преображается. В ушах шумит, словно под камнями мостовой несется поток, и я ничего вокруг себя не слышу и не вижу, пока не дохожу до нашего дома. Медленно поднимаюсь по лестнице. Над нашей дверью красуется надпись: "Добро пожаловать", а сбоку торчит букет цветов. Родные увидали меня издали, и все вышли встречать. Мать стоит впереди, на самой площадке, за ней отец, сестры... В открытую дверь видна наша столовая, накрытый стол. Все очень торжественно.
- К чему эти глупости? - говорю я. - Цветы и все прочее... Зачем? Не так уж важно, что... Что ты плачешь, мама? Я ведь здесь, и война кончилась... Чего же плакать...
И только потом чувствую, что сам глотаю соленые слезы.
2
Мы поужинали картофельными оладьями с колбасой и яйцами - чудесное блюдо! Яиц я почти два года и в глаза не видел, а о картофельных оладьях говорить нечего.
Сытые и довольные, сидим мы вокруг большого стола в нашей столовой и попиваем желудевый кофе с сахарином. Горит лампа, поет канарейка, даже печь натоплена. Волк лежит под столом и спит. Так хорошо, что лучше быть не может.
- Ну, Эрнст, расскажи, где ты бывал, что видел? - спрашивает отец.
- Что видел? - повторяю я, подумав. - Да что, в сущности, я мог видеть? Ведь все время воевали. Что ж там было видеть?
Как ни ломаю голову, ничего путного не приходит на ум. О фронтовых делах с штатскими, естественно, говорить не станешь, а другого я ничего не знаю.
- У вас-то здесь наверняка гораздо больше новостей, - говорю я в свое оправдание.
О да, новостей немало. Сестры рассказывают, как они ездили в деревню раздобывать продукты для сегодняшнего ужина. Дважды у них все отбирали на вокзале жандармы. На третий раз они зашили яйца в подкладку пальто, картофель спрятали в сумки, подвешенные под юбками, а колбасу заткнули за блузки. Так и проскочили.
Я слушаю их не очень внимательно. Они выросли с тех пор, как я видел их в последний раз. Возможно, что я тогда попросту ничего не замечал, но тем сильнее это бросается в глаза теперь. Ильзе, вероятно, уже перевалило за семнадцать. Как время летит!
- Слышал, советник Плайстер умер? - спрашивает отец.
Я отрицательно качаю головой:
- Нет, не слыхал. Когда?
- В июле. Числа двадцатого.
На печке запевает чайник. Я перебираю бахрому скатерти. Так, так, в июле, думаю я, в июле; за последние пять дней июля мы потеряли тридцать шесть человек. Я с трудом мог бы назвать теперь имена троих из этих тридцати шести, так много умерло после них.
- А что с ним было? - вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла. - Осколком или пулей?