Томас де Квинси - Убийство как одно из изящных искусств
Обзор книги Томас де Квинси - Убийство как одно из изящных искусств
Томас де Квинси
Убийство как одно из изящных искусств
© ООО «ТД Алгоритм», 2017
* * *Убийство как одно из изящных искусств
Предуведомление особы, болезненно добродетельной
Многим из нас, книгочеев, вероятно, известно о том, что в прошлом веке сэром Фрэнсисом Дэшвудом было основано Общество Вспомоществования Пороку – Клуб Адского Огня[1]. Существовало также и Общество по Воспрещению Добродетели, возникшее – если не ошибаюсь – в Брайтоне[2]. Запрету подверглось само это общество, однако я должен с прискорбием объявить, что в Лондоне имеется клуб направления еще более возмутительного. По направленности своей этот клуб следовало бы наименовать Обществом Поощрения Убийств, однако сами его члены предпочитают изысканный эвфемизм – Общество Знатоков Убийства. Они не скрывают своего пристрастия к душегубству, провозглашают себя ценителями и поклонниками различных способов кровопролития – короче говоря, выступают любителями убийства. Каждый новый эксцесс подобного рода, заносимый в полицейские анналы Европы, они воспринимают и подвергают всестороннему обсуждению, как если бы перед ними была картина, статуя или иное произведение искусства. Впрочем, мне нет необходимости утруждать себя попытками описать деятельность названного общества: читатель гораздо полнее уяснит его себе сам из одной из ежемесячных лекций, прочитанной перед обществом в прошлом году. Лекция эта попала ко мне в руки случайно – вопреки неусыпной бдительности, с какой протоколы заседаний оберегаются от стороннего глаза. Обнародование документа вызовет у членов общества смятение, но именно эту цель я и преследую. Мне представляется гораздо более предпочтительным покончить с данной корпорацией мирно, без лишнего шума: лучше воззвать к мнению общественности, нежели разоблачением имен довести дело до апелляции к Боу-стрит[3]; в случае неудачи моего обращения я, впрочем, вынужден буду прибегнуть и к таковой мере. Присущая мне беспредельная добродетель не позволяет мне мириться с подобным бесчинством в христианской стране. Даже в языческие времена терпимость по отношению к убийству – а именно жуткие представления, кои разыгрывались на арене перед амфитеатром, заполненным зрителями, – воспринималась христианским автором как самое вопиющее свидетельство упадка общественной морали. Этим автором был Лактанций[4]; его словами, здесь уместными как нельзя более, я и закончу. «Quid tam horribile, – пишет он, – tam tetrum, quam hominis trucidatio? Ideo severissimis legibus vita nostra munitur, ideo bella execrabilia sunt. Invenit tamen consuetude quatenus homicidium sine bello ac sine legibus faciat, et hoc sibi voluptas quod scelus vindicavit. Quod si interesse homicidio sceleris conscientia est, et eidem facinori spectator obstrictus est cui et admissor; ergo et in his gladiatorum caedibus non minus cruore profunditur qui special, quam ille qui facit; nec potest esse immunis a sanguine qui voluit effundi; aut videri non interfecisse, qui interfectori et favit et praemium postulavit». «Что ужаснее, – вопрошает Лактанций, – чудовищней и возмутительней, нежели убиение человеческого существа? Вот почему жизнь каждого из нас оберегается предельно суровыми предписаниями, вот почему войны предаются проклятию из века в век. И однако обычаи Рима позволили изобрести способ узаконить убийство вне поля сражения, не считаясь с правосудием; и требования вкуса (voluptas) теперь совпадают с требованиями бесконечной вины». Пусть джентльмены-любители хорошенько поразмыслят над последним замечанием, и позвольте мне обратить их особо пристальное внимание на заключительную фразу – столь весомую, что я попробую передать ее по-английски: «Если простое присутствие при сцене убийства возлагает на человека бремя сообщничества, если быть пассивным зрителем значит делить вину с преступником, отсюда неизбежно следует, что рука, наносящая поверженному гладиатору роковой удар, ничуть не более обагрена кровью, чем рука того, кто бездейственно созерцает убийство; не может остаться не запятнанным кровью тот, кто лицезрел ее пролитие, и не могут не считаться соучастниками убийства те, кто рукоплещет злодею и требует для него награды». Я еще не слышал о «praemia postulavit»[ «требует награды» (лат.)], присужденной джентльменам-любителям, членам лондонского сообщества, хотя их деятельность, несомненно, того заслуживает; но «interfectori favit»[ «рукоплещет убийце» (лат.)] подразумевается самим названием их ассоциации и присутствует также в каждой строке нижеследующей лекции.
X. Y. Z.
Лекция
Господа!
Ваш комитет оказал мне большую честь, возложив на меня нелегкое поручение – прочесть посвященную Уильямсу лекцию на тему «Убийство как одно из изящных искусств». Задача эта могла показаться достаточно простой три-четыре столетия назад, когда названное искусство не встречало должного понимания и было представлено лишь немногими образцами, однако в наш век, когда профессионалы явили нам образцы подлинного совершенства, представляется очевидным, что публика имеет полное право ожидать соответственного улучшения и в стиле их критики. Теории и практике следует продвигаться вперед pan passu [в ногу друг с другом (лат.)]. Люди начинают понимать, что для создания истинно прекрасного убийства требуется нечто большее, нежели двое тупиц – убиваемый и сам убийца, а в придачу к ним нож, кошелек и темный проулок. Композиция, джентльмены, группировка лиц, игра светотени, поэзия, чувство – вот что ныне полагается необходимыми условиями для успешного осуществления подобного замысла. Мистер Уильямс высоко превознес для всех нас идеал убийства – тем самым усугубив, в частности, тяготы задачи, мною на себя возложенной. Подобно Эсхилу[5] или Мильтону в поэзии, подобно Микеланджело в живописи, он довел свое искусство до пределов грандиозной величественности; и, по замечанию мистера Вордсворта, в определенном смысле «создал меру, согласно которой надлежит его судить». Уметь обрисовать, хотя бы в общих чертах, историю данного искусства или дать взвешенную оценку основополагающим его принципам вменяется теперь в обязанность и знатокам и судьям, резко отличающимся от тех судей, что входят в состав суда присяжных его величества.
Прежде чем приступить к делу, позвольте мне обратиться с кратким словом к иным педантам, пытающимся изобразить наше сообщество как до определенной степени безнравственное. Безнравственное! Да сохранит меня Юпитер, джентльмены, что разумеют они под этим словом? Я сам горой стою за добродетель – я всегда буду на стороне высокой нравственности и так далее; я со всей решимостью утверждаю – и не отступлюсь от своих слов (чего бы мне это ни стоило), – что убийство выходит за рамки приличного поведения, и даже весьма далеко; я не побоюсь заявить во всеуслышание, что практика убийств, несомненно, проистекает из крайне извращенного образа мыслей, будучи следствием в корне ошибочных принципов; я как нельзя более далек от споспешествования планам преступника посредством указания ему убежища, где прячется несчастная жертва (хотя великий немецкий моралист [Имеется в виду Кант – простиравший непомерно строгие требования безусловной правдивости вплоть до нижеследующего: он полагал, что человек, ставший свидетелем того, как невинной жертве удалось ускользнуть от злодея, обязан, на вопрос последнего, сказать ему правду и указать место, где затаился спасшийся, как бы ни был он уверен, что тем самым навлекает на несчастного неминуемую гибель. Дабы описанная доктрина не была сочтена рожденной случайно, в пылу спора, почтенный философ, в ответ на упреки знаменитого французского писателя, торжественно подтвердил свою точку зрения, подкрепив ее основательной аргументацией. (Примеч. автора.)] и полагает такую откровенность долгом каждого честного человека); я охотно готов пожертвовать на поиски злоумышленника один шиллинг и шесть пенсов, что на целых восемнадцать пенсов превышает сумму, пожертвованную доныне на эти цели даже виднейшими из когда-либо живших на свете ревнителей нравственности. Но что из того? Все в мире имеет два полюса. Убийство, к примеру, можно рассматривать с позиций морали (по преимуществу с кафедры проповедника или же в здании Олд-Бейли[6]); в этом, надо признаться, заключается его уязвимая сторона; однако оно же вполне может рассматриваться согласно терминологии немецких философов и как эстетическое явление – то есть подлежащее суду хорошего вкуса.
Для иллюстрации данного положения позволю себе опереться на авторитет трех светил, а именно – С. Т. Колриджа, Аристотеля и мистера Хаушица, хирурга. Начнем с первого из них. Однажды вечером, много лет тому назад, мы с ним пили чай на Бернерс-стрит[7] (кстати сказать, для столь короткой улицы она породила удивительно много гениев). Собралась целая компания: ублажая бренную плоть чаем с гренками, мы жадно внимали аттическому красноречию С. Т. К.[8], пустившегося в пространные рассуждения о Плотине[9]. Вдруг раздался возглас: «Пожар! Пожар!» – и все мы, наставник и ученики, Платон[10] и ученики, поспешно высыпали наружу в предвкушении захватывающего зрелища. Пожар случился на Оксфорд-стрит, в доме фортепьянного мастера; судя по всему, огонь внушал немалые надежды – и я не без сожалений принудил себя покинуть компанию мистера Колриджа, прежде чем события успели разыграться по-настоящему. Неделю спустя, повстречав нашего Платона, я напомнил ему о недавнем происшествии и выразил нетерпеливое желание услышать о том, каким оказался финал этого многообещающего зрелища. «А! – проговорил мой собеседник. – Хуже некуда: мы все дружно плевались». Что ж, неужели кто-то способен предположить, будто мистер Колридж (невзирая на тучность, мешающую ему отличиться в деятельном подвижничестве, он все же бесспорно является добрым христианином), неужели, спрашиваю, достойнейший мистер Колридж может быть сочтен прирожденным поджигателем, способным желать зла бедняге фортепьянному мастеру, а равно и его изделиям (многие из них, несомненно, с дополнительными клавишами)? Напротив, мистер Колридж известен мне как человек, который охотно (тут я жизнь готов прозакладывать) принялся бы – в случае необходимости – качать насос пожарной машины, хотя редкая дородность плохо приспособила его для столь сурового испытания его добродетели. Как, однако, обстояло дело? На добродетель спроса не было. С прибытием пожарных машин вопросы морали всецело были препоручены страховому ведомству. А раз так, то мистер Колридж имел полное право вознаградить свои художественные склонности. Он оставил чай недопитым: что же, он ничего не должен был получить взамен?