Акилино Рибейро - Современная португальская новелла
— «Балли», — прочла я надпись над витриной.
— Покупайте только ботинки «Балли», — услышали мы голос Габриэлы.
— Самые дорогие, — сказал кто-то.
Все отошли от окна и сели к столу, только мы с Принцессой смотрели на улицу имени Франклина Рузвельта.
— Ты действительно ничего не знаешь о Софи? — спросила меня Принцесса.
— Знаю.
— Что?
— Освенцим.
И тут я поняла, что есть имена и слова, которые со временем не только не забываются, а, наоборот, приобретают особый смысл и значение и способны потрясти нас не меньше, чем неожиданная встреча со смертью. После того как я произнесла это слово — «Освенцим», мы с Принцессой долго молчали, пока не пришли в себя. Тогда я сказала:
— После освобождения она приехала ко мне и умерла на моих руках.
В этот момент к нам подошла Людвига, и мы были вынуждены вернуться к столу. И хотя липа не существовала и никто из нас не мог определить даже место, где она росла, атмосфера вдруг стала лучше, естественнее, проще. То и дело слышалось: «Ты помнишь? А ты?» Вспоминали разные истории об учителях. Не обошлось, конечно, без разговоров о болезнях желчного пузыря, печени, расширении вен, ревматизме, ночных кошмарах. Советовали друг другу теплые ванны, врачей, гомеопатов, лекарства, настойки. Говорили о прислуге, которая теперь так дорого обходится, так требовательна в еде и непорядочна, о мужьях собственных и мужьях своих подруг. Желтовато-золотистый мягкий свет лился из висящей над столом лампы. У Габриэлы волосы блестели, как у ребенка. С лица Павловой сползла маска, и она, оживившись, казалась даже хорошенькой. Кричащие цвета платья Шиншиллы словно стали спокойнее. В Монне Лизе я обнаружила следы былой красоты. И на какую-то долю минуты мне показалось, что я со своими однокашницами, и у нас за плечами ранцы, и мы в летних веселых платьицах идем по буковому лесу, напевая.
— Людвига, все, что ты хотела узнать о нас, ты узнала, а о себе не сказала ни слова, — произнесла вдруг Кристина голосом диктора. — Чем же ты занималась все эти годы?
— О… — Людвига махнула рукой, стараясь выразить этим жестом, что то, чем занималась она, совсем неинтересно. — Пока жива была мама, я работала секретаршей в муниципалитете. Потом вела хозяйство в доме отца, он был директором почтамта. Совсем недавно он ушел на пенсию, и теперь я работаю в благотворительных организациях.
— Ты все время жила здесь, никуда не уезжая?
— Да! Даже в разрушенном городе. — Людвига сказала это с горечью и добавила: — Моя мать погибла при бомбежке.
И тут все заговорили о погибших. «У меня погиб на войне… И у меня… А у меня…»
Только Кристина и я молчали. Они могли, имели право жаловаться, у их близких был официальный убийца, а мы нет. Начни жаловаться мы, они бы решили, что сюда, в отель «Калифорния», мы только за тем и явились, чтобы спросить с них, потребовать от них, именно от своих однокашниц, ответа за наших мертвых. И будь даже две справедливости на свете на нашей стороне не было бы ни одной: за них стоял бы гордый бог войны, а нам, улыбаясь, скалил зубы призрак преступления.
Неожиданно Габриэла пододвинула свой стул к Кристине и спросила, жива ли ее мать. Это было странно: ведь Габриэла была подругой Ирен-доносчицы и Монны Лизы и всегда высмеивала Кристину и ее мать. Она даже утверждала, что поденщица — опасная преступница. Однажды она видела ее на демонстрации под красным знаменем. Но сейчас она так радушно спросила:
— Жива ли твоя мать, Кристина?
— Нет, — ответила Кристина, нисколько не удивившись, что этот вопрос задала ей Габриэла. — Почти накануне войны ее бросили в тюрьму, где вместо кровати стоял гроб. От этого она сошла с ума, тогда они ее уничтожили. (Слово «уничтожили» и тон, которым она это сказала, прозвучали как приговор эпохе.)
Так же как поток воздуха, проникающий из-за кулис на сцену, волнует занавес, этот лаконичный ответ Кристины взволновал тех, кто сидел за столом, что, конечно, не ускользнуло от моих глаз.
— Ужасно, — сказали Габриэла.
И несмотря на то что Кристина и Габриэла были непохожи друг на друга ни духовно, ни физически, именно она, Габриэла, лучше всех выглядевшая, и Кристина, хоть и седая и с обострившимися чертами лица, теперь имели что-то общее: обе по-юношески высоко держали головы, в то время как все остальные, и особенно Павлова, которая, безусловно, изнуряла себя гимнастикой, стараясь сохранить фигуру, утратили осанку; шеи стали короче или совсем исчезли.
— А что поделываешь ты, Габриэла? — спросила Кристина как ни в чем не бывало, словно и не говорили о смерти ее матери.
— Живу во Франкфурте. Занимаюсь неблагодарным трудом домашней хозяйки. Мой муж адвокат. У нас сын, он учится на медицинском.
И пока она хвалила своего сына, хвалила свой дом, сад и прочее, Монна Лиза шепнула мне на ухо:
— Ее муж разбогател на делах о возмещении убытков жертвам фашизма.
По рукам пошла фотография сына Габриэлы. Высокий, белокурый юноша в рубашке навыпуск с высоким воротником. «Мой Мигел тоже носит такую», — подумала я.
Тут все стали показывать фотографии своих дочерей и сыновей. «Он вынужден идти в торговлю. Не хочет учиться!» «Она бортпроводница „Люфтганзы“, я все время волнуюсь, а что делать?» «Математика? Она просто создана для математики, как наша Ленхен Мюллер, но что может дать ей математика? Самое большое — место учительницы в гимназии».
Я тоже показала фото Мигела.
— Как он похож на тебя! Какой загорелый, ему идет загар. Он хочет быть актером?
— Помнишь, Паула, как мы ходили на «Чаровича», ты, Павлова и я? — спросила Монна Лиза.
Да, я помнила. Это было в субботу. Все билеты были проданы. Тогда Монна Лиза предложила, и очень кстати, обратиться к ее дяде.
— Чем занимался тогда твой дяди?
— Ковровыми дорожками.
— Да, да, ковриками, — оживилась Павлова. — И поэтому он был в прекрасных отношениях с работниками театра. Он договорился, что нас пустят за кулисы. Ах, Паула, мы были за кулисами. Помнишь запах кулис, холод и актеров, готовящихся к выходу на сцену? Как было прекрасно! И Рау в роли Чаровича! Какой изящный был молодой человек: стройный, как сосна, черные волосы, черные глаза, ну просто молодой шах. Паула, Монна Лиза!
Все вспомнили Рикардо Рау, оперного певца, и волна приятного разговора захватила их, а как приятны бывают, волны на море в тихий, спокойный день. Театр: «Уже была? Ничего не потеряла! Что? Это у нас еще не ставили. Да ведь у нас…» Кино: «Феллини, Бергман — потрясающе! Никто сравнения не выдерживает! Нет, это мне не нравится, это совсем плохо, не трать попусту времени». Литература: «Это необходимо прочесть, увлекательно, как детектив… Нет, нет — это слишком современно, непристойно, и потом нет ни точек, ни запятых — ужасно!»
Вдруг кто-то сказал:
— Что? Да бог с тобой! Почему я должна истязать себя сейчас? Что было, то было. Не понимаю, какое удовольствие получают наши писатели, вороша прошлое. Они же пятнают свою родину и себя! И какая богатая пища для иностранцев! В конце концов, нас тоже не пощадила война. Если вспомнить, сколько немцев уничтожили русские и поляки…
И тут мне стало не по себе, прошлое всплыло в моей памяти: утром почтальон вручил мне мое письмо, адресованное Софи, и я прочла: «Адресат выбыл в неизвестном направлении». Я остолбенела. Мы как раз завтракали. Я никак не могла собраться с мыслями. В неизвестном направлении… Софи, бедная Софи! Потом я машинально мыла посуду на кухне. Стряхивала скатерть, стелила ее на стол. Мигел играл на полу в кубики. Он строил замки и, как только они рушились, принимался строить снова. Я подошла к окну. Дом напротив был розового цвета, как многие дома в городе. «Как красиво, как красиво!» — часто восклицал Мигел, видя эти розовые дома. Но его отцу они не нравились, его раздражал этот цвет, как раздражало все чужое. Он любил Германию, тосковал по родному Руру, где дома были крыты черепицей, почерневшей от угольной пыли и копоти, которой был пропитан воздух, а по грязным каналам ходили грязные грузовые суда. Он не смог победить себя и привыкнуть жить на чужбине. Но Софи бы понравился этот город. Она любила свет и яркие цвета. Возможно, сидя у окна за столом, она писала бы свои истории. Но когда искалеченная, грустная Софи, отмеченная печатью смерти, приехала ко мне и вышла со мной на улицу, она все боязливо оглядывалась и с изумлением спрашивала: «И эти люди жили спокойно эти годы? Эти годы!»
— Ну, а о том, сколько бед мы причинили себе сами, — об этом молчат. Мы — вечные палачи… — Это говорила Монна Лиза.
Кристина поднялась. Я заметила, что у нее трясутся руки. Она сказала, что уже поздно и она может пропустить последний поезд в Баден-Баден. Первым моим желанием было встать и уйти с ней. Но я не подошла к Кристине. Как и раньше в гимназии, нас не сблизила и эта встреча. Я очень мало знала о ней, и мне очень хотелось спросить ее, как она жила в Лондоне, о муже, который умер в Тобруке, и о том, как она снова привыкла к тому, что ее окружает теперь.