Ладислав Мнячко - Смерть зовется Энгельхен
А, он уже готов отступить сам, но хочет отступить достойно, чтобы не пострадал его престиж. Мне безразлично, что я останусь калекой, но я помучу его еще.
— Зависит от нервов? — переспрашиваю я. — Моих или ваших?
Он не ответил, но было похоже, что речь идет о его нервах. С каждым днем он становился нетерпеливее и мучился со мной все больше и больше; что-то там такое в его науке отказало, а он не знал что. Я знал. Мне не очень хотелось жить, слишком я привык к мысли, что превращусь в недостойного жалости калеку, от которого будут отворачиваться с омерзением. Я сам себя присудил к страшной казни и с удовольствием ждал наступления судного дня, дня, когда этот врач потеряет всякую надежду и выпишет меня из больницы. И зачем он только возится со мной? На что я ему? Временами я ненавидел его. И это делало его работу невыносимой.
Я старался привыкнуть к тому, что я одинокий человек, посещения стали раздражать меня, они приносили с собой беспокойство послевоенного времени. Несколько раз приходили товарищи, они нанесли сигарет, шоколада, водки, кофе — это был мой паек. Наш отряд не распустили, он нес службу безопасности, получал военный паек, а я числился еще в отряде.
— А что с Фредом, ребята, где он?
Эх, Фред, Фред!.. Это страшная история, даже и говорить о ней не хочется. Он не в себе, скорей всего рассудок его не выдержит, его стерегут, как бы он чего не выкинул.
Как-то у меня было дурное настроение и я разругался с ребятами. Я сказал им, чтобы больше не приходили и не приносили мне ничего. Только они ушли, я сразу пожалел, что вспылил, но было поздно, ребята больше не пришли.
— Вот негодяи, — ругал я их, — живут, как будто ничего не случилось.
Я ставил им в вину легкомыслие, веселые лица, желание жить, реальные и фантастические планы на будущее. Слишком быстро они забыли обо всем. И они казались мне чужими — это были не прежние ребята с гор…
Но хуже всего было, когда пришла мать. Я старался казаться веселым, громко говорил о своем скором выздоровлении — она поверила мне, мать всегда верит. Шестьдесят километров шла она пешком — поезда еще не ходили, и никто ее не подвез. Кто не считает, что его мать самая лучшая? Но лучше моей и в самом деле нет. Помню, как я уходил из дому — засунул в рюкзак бритвенный прибор, рубашку на смену, она смотрела на меня, и мне казалось, что она знает все.
— Пойду в горы, поброжу немного, — пробормотал я, не решаясь взглянуть на нее.
— На обед будут блинчики, — сообщила она как ни в чем не бывало. Это была тяжелая минута, мне хотелось обнять ее и все ей сказать. Я выбежал, не простившись, уже у ворот услышал ее голос, мне не хотелось оборачиваться, но я не смог.
— Что же ты, так и уйдешь?
Я стал целовать ей лицо, руки и не мог оторваться от нее. Она сама отстранилась и не сказала больше ни слова.
Что была за мать, надевшая одежды стыда, когда принесли к ней сына с тяжелой раной на спине? А не должна ли была и моя мать надеть одежды стыда? Не потому, что я ранен в спину, ох, не потому…
— Через два года я отправлюсь на штурм Эвереста, мамочка, — шутил я, — только ты приготовь мне на дорогу паштет, очень уж он мне нравится…
Мать готовила замечательный паштет из горчицы с луком. И мы всегда смеялись, пока мать намазывала на тонкие ломтики скудного военного хлеба этот паштет. Горчицу продавали без карточек, но лук был очень дорогой, и такое блюдо мы могли позволить себе не каждый день.
Я достал из столика сигареты и кофе, шоколад и бутылку паленки, пришлось позвать на помощь Элишку — пусть и она подтвердит, что в больнице у меня всего хватает, а то мать ничего бы не взяла. Я сказал, чтобы она не приходила сюда, пока не возобновится движение поездов. Ей тяжело было оставлять меня, она все повторяла:
— Главное, что ты живой, сынок… самое главное, что живой. Все остальное залечит время.
Что она имела в виду? Что это такое — «остальное»? Что может залечить время?
Она ушла, а мне сразу стало так горько, так тяжело, что я не мог удержаться от слез. Мать… мама моя… уж лучше бы она не приходила! Ну хорошо, я буду калекой — что из этого? Но ведь и живые есть, не все мертвые, и многое зависит от живых… Нет, не Элишка будет везти мою инвалидную коляску, а мать, и все станут отворачиваться, шепча: «Это мать человека из Плоштины…»
Внешний мир не давал мне покоя — не проходило дня, чтобы кто-нибудь не явился, желая утешить, рассеять меня, а после таких визитов становилось еще хуже, они волновали меня, уводили мои мысли далеко от уединения больничной койки.
Ребята-школьники принесли мне цветы, они чтили в моем лице раненого героя и освободителя города. Мне было мучительно стыдно, и я ничего лучшего не придумал, как притвориться, будто мне стало хуже; и озабоченная Элишка прекратила визит.
— Ну как вы можете, — упрекала она меня, — ведь это дети.
Хуже всего было ночью. Я лишен был возможности ворочаться на постели, зато противоречивые мысли, сменяя одна другую, раздирали меня. Мысль о пистолете являлась чаще других — он был совсем близко, в вещевом мешке, стоило только протянуть руку. Разве не лучше бы мне стало? Когда перед утром, вконец измученный, я уснул, мне приснилась целая армия навозных жуков — они нападали на меня, их становилось все больше и больше, они лезли через щели, ползли по стенам, заполнили всю комнату, а новые полчища все прибывали, они взбирались друг другу на спину, их было уже несколько слоев — вот-вот они полезут на кровать… и тут они остановились. Остановилась вся эта армия навозных жуков, миллиарды навозных жуков, они уставились своими фосфоресцирующими глазами на мои неподвижные ноги. Гигантский жук взобрался на железную спинку кровати и прошуршал:
— Нет еще…
Я вскрикнул, сам услышал свой крик, хотел вскочить с постели, убежать… но не мог пошевельнуться. Прибежала испуганная Элишка.
— Нет, ничего не случилось, идите… — сказал я.
Она стояла надо мной грустная и качала головой. Нехорошо все это, ох, нехорошо…
Утром явился Бразда, с упреком глядел на меня, не говоря ни слова; достал свои ненужные иголки.
— Колите, колите, — говорил я с насмешкой, — одно удовольствие смотреть, как колют живое тело.
Главный врач пробормотал что-то невразумительное, но продолжал свое дело. Элишка за его спиной сердито на меня смотрела, вот она подошла, откинула одеяло, и врач стал колоть мне бедро. Он даже взглядом не спрашивал, больно ли, а у меня пропала охота смеяться.
— Напрасно это все, доктор…
Бразда наклонил голову. Видно, и он начинает понимать, что все напрасно. Но он колет, и вдруг у меня искры посыпались из глаз, будто не одна, а тысяча иголок вонзилась мне в голову.
Я закричал от боли. Главный врач вздрогнул, недоверчиво посмотрел на меня… я видел, что он сдерживает раздражение.
— Только не валяй дурака!
Мне стало стыдно. И действительно, я слишком часто мучил его насмешками. Я даже думал, а раз и вслух сказал: «Храни нас господь от таких больных…» Но неужели он не видит, что сейчас я не шучу? Ведь все имеет свой предел…
— Правда, доктор, как будто тысяча иголок у меня в голове…
И врач и сестра, по-видимому, решили, что я рехнулся. Собственно, что в этом удивительного? Если бы поднять высоко ноги! Подпрыгнуть! У меня сразу возникло много желаний…
— Больно, доктор, больно! — смеялся я и не мог остановиться.
Бразда побледнел, на лбу у него выступили капли пота. Элишка сложила руки, точно собиралась молиться.
— Коли, доктор, коли, не бойся!
— Ну, парень, если все это…
— Как же убедить вас? Я чувствовал боль, вот и все. Ни один акробат не прыгал так высоко, как прыгнул бы я теперь.
Бразда все колол, участок за участком, все время подозрительно глядя на меня. Но он смотрел уже совсем по-другому — в лице его было напряжение, он был взволнован, пот лил с него градом.
И вот боль вернулась, снова у меня искры посыпались из глаз, по всему телу пробежала волна сладкой боли. И я опять вскрикнул, громко и торжествующе.
— Здесь, доктор, здесь, где ты сейчас уколол.
Он колол снова — теперь и он не сомневался. В правую ногу возвращается жизнь. Элишка растерянно бегала по комнате, не зная, за что взяться, врач вытирал рукавом белого халата пот со лба.
Он не знал, что сказать.
А я в эту минуту хотел быть торжественным и благодарным, я хотел, чтобы они забыли о всех обидах, которые вытерпели от меня.
— Я больше таким не буду… — вырвалось у меня, — вот увидишь, доктор, я стану совсем другим…
И мы стали дурачиться — врач толкнул меня кулаком, он смеялся, и я, и Элишка — все мы смеялись и были похожи на сумасшедших.
— Элишка, спирту, — приказал Бразда. Элишка бросилась вон из комнаты и тут же вернулась с бутылью, на которой была этикетка: «Spiritus vini conc…»
К моему удивлению, Бразда взял стакан, до половины наполнил его спиртом и долил водой.