Аурел Михале - Тревожные ночи
Там, на берегу Дона, испили мы до дна горечь разгрома, страдания и унижения. Терпели голод и холод, видели лицом к лицу смерть. Семнадцать суток, днем и ночью, бежали мы по обледенелым дорогам без крошки хлеба, в порванных ботинках; мчались без роздыха на санях, шли пешком или ехали на немецких машинах. Когда мы добрались до своей страны, мы были похожи на привидения: кожа да кости, глаза остекленели, как у мертвецов.
В груди лишь искорка жизни. Мы были как выходцы с того света. И все же мы спаслись! Спаслись от этого ужаса, от этого ада, которым была битва в излучине Дона. И Нана уцелел. И еще несколько человек из всего нашего полка. Но на сей раз — мы были убеждены в этом — нам уже не удастся спастись, мы не сможем спастись. Тогда мы бежали две тысячи километров. До нашей страны было далеко. А теперь, когда она рядом, куда бежать?
И снова я увидел призрак матери. Вот она вышла из ворот вся в черном, легко ступая, будто скользя по воздуху. «И мама умерла!» — молнией пронзил меня страх. Нет, вот она идет по дороге к кладбищу. В руках букетик сухих васильков и свечи. «Мама, я не умер еще! — хотел я крикнуть. — Я не хочу больше ждать своей смерти!» Я попытался броситься вслед за ней, но кто-то крепко держал меня за руку и не давал сдвинуться с места…
Я открыл глаза. Лоб был в холодной испарине.
— Ситаруле! Ионикэ! Эй, Ионикэ! — тряс меня кто-то. Надо мной, опираясь на локоть, склонился Пынзару. Я хотел заговорить с ним, но он закрыл мне ладонью рот, указав другой рукой в сторону, откуда слышалось сонное дыхание остальных бойцов. Я разглядел в темноте его сдвинутые брови, потемневшие глаза, землистое лицо.
Несколько мгновений он молча прислушивался.
— Ионикэ, — прошептал он затем почти в самое ухо. — Что мне сказать дома, твоим?
Я еще не совсем очнулся от сна и не сразу сообразил, что ответить.
— Ага, — насмешливо пробормотал я, — забыл доложить, что от Антонеску прибыл специальный приказ для тебя…
Пынзару метнул сердитый взгляд и надулся — он не ожидал, очевидно, что я встречу его слова насмешкой. В тишине я явственно слышал его торопливое, прерывистое дыхание, чувствовал, как дрожит рука, сжимавшая мою. Близко прогремел выстрел. Стреляли по немцам. Пынзару вздрогнул и, словно оторвавшись от своих мыслей, решительно прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Я убегу, Ионикэ. Сегодня же ночью убегу!
И он привстал на одно колено. Я бросился на него и опрокинул навзничь. Я должен был его обуздать, смирить. Но он вывернулся, и я очутился под ним. Мы молча боролись, и мне снова удалось прижать его к земле.
— Ты с ума сошел, что ли? — прошипел я, перепуганный тем, что он собирался сделать.
— Убегу, — простонал он. — С меня хватит!
Я попытался запугать его, напомнив об участи одного из наших трех батальонов, который всего два дня назад был целиком предан военно-полевому суду и расстрелян.
— Они дураки, — отрезал Пынзару.
Я решил не выпускать Пынзару — пусть окончательно выбьется из сил. Однако он не успокоился, пока я не свел его на наш сторожевой пост, чтобы он собственными ушами услышал звуки скрытного передвижения советских войск. Сейчас, когда тишина ночи стала еще глубже, этот рокот напоминал нескончаемый плеск волн, все нарастающий, предвещающий бурю.
— Слышишь! Уж недолго… — шепотом заверил я его. Но в душе я признавал, что Пынзару был прав.
«Да, — говорил я себе, — единственное опасение — бегство. Не то нас захлестнет атака русских, и мы погибли. Ради чего? Ради кого? Но если бежать, то куда? Тогда мы бежали семнадцать дней и семнадцать ночей, но ураган огня и железа все же настиг нас. А сейчас? Всего одна ночь отделяет нас от Дуная! А дальше куда? Что делать дальше?»
Мы вернулись в кукурузу почти на рассвете. Я тотчас же заснул, измученный переживаниями этой тревожной ночи.
Не знаю, сколько времени я спал; разбудил меня гул самолета. Я сразу вскочил. Совсем рассвело. Ночная синева неба сохранилась лишь у горизонта. Из долины веял легкий прохладный ветерок, пробегая по верхушкам кукурузных стеблей. Глубокая тишина царила и на наших, и на русских позициях. Только в вышине просветлевшего неба виднелся крошечный серебристый силуэт самолета. Стальная птица покружила некоторое время над немецкими окопами, затем скрылась в тылу. Вскоре она появилась вновь, сверкая на солнце, никем не тревожимая. По рокоту моторов я узнал советский самолет. «Разведчик», — сказал я сам себе и сразу же вспомнился ночной гул в стороне русского фронта. Наши опасения подтверждались, но в этом был и проблеск надежды.
Днем советский фронт казался вымершим. Всё скрылось в земле и в зарослях кустарника. Траншеи на противоположной гряде холмов казались брошенными. Только в одну из них около полудня опустился какой-то связист. Его обстреляли немцы. И больше никого. Окрестности, замкнутые высокими холмами, словно уснули, разморенные жарой. Солнце пекло весь день немилосердно. Закат потонул в крови. Гигантские огненные полосы окрасили пурпуром часть горизонта над горами. Вечером советский самолет вновь появился над нашими позициями. Он летел, приветственно покачивая крыльями. Затем сделал широкий разворот, круто пошел вниз и со свистом пронесся над нашими окопами, оставляя позади бесконечно длинный хвост из маленьких белых бумажек. Белые листочки величиной с ладонь трепыхались в воздухе, как стая резвящихся голубей.
Мы стояли и следили за ними глазами. Долго пришлось ждать, пока белая колышущаяся лента не коснулась земли. Несколько листочков упало и на наше поле. Пынзару первому удалось поймать такую бумажку, и мы все сгрудились вокруг него. Он вертел ее в руках, а мы смотрели и недоумевали. Это не было обычным воззванием, которые мы привыкли получать от русских. В бумажке ничего не говорилось ни о немцах, ни об Антонеску, ни о несправедливости в нашей стране, ни о войне. Не увидели мы и привычных слов наверху, которые всегда набирались крупным жирным шрифтом: «Прочти и передай другому». Белый листок предназначался не для этого. На нем большими буквами было написано всего несколько слов: «Пропуск для свободного перехода». Под ними коротенькое примечание, набранное крохотными плотными буковками: «С этим пропуском вы сможете без опасения перейти через линию советского фронта. Он вам гарантирует жизнь и свободу». И все.
Мы окончательно убедились, что находимся накануне большого сражения. Кровь горячей волной прихлынула мне к лицу, по спине медленно потекла струйка холодного пота. Я чувствовал: что-то должно случиться, что-то грозное и все же желанное и неизбежное.
Мгновенно мы рассыпались по всему полю в поисках белых бумажек.
— Кто знает, господин сержант, — шепнул мне Чиоча, — быть может, они нам понадобятся!
Но как раз ему и не удалось раздобыть заветного листочка — когда он заметил белевшую на земле бумажку, Нана опередил его. Позже нашли по одному листку я и Александру Кэлин. Константин Жерка не отошел от пулемета; он смеялся над нами: ему не нужна была эта бумажонка — он в нее не верил. Но Чиоча нам порядком надоел. Весь вечер он что-то бормотал, то сердито, то жалобно, пока наконец Кэлин не оторвал для него половины своего листка.
Собравшись опять вместе, мы, по обыкновению, растянулись среди кукурузных кочек. Листовки мы тщательно запрятали в нагрудные карманы. Их шелест, раздававшийся всякий раз, когда кто-нибудь нащупывал бумажку, вызывал теперь еще и другие мысли… Время от времени то один, то другой боец поднимался и шел к самому краю поля. Несколько мгновений он стоял неподвижно, долго и пытливо всматриваясь в темноту, охваченный одновременно решимостью и сомнением, страхом и надеждой.
Наши размышления были внезапно прерваны новым яростным обстрелом немцев. Словно взбесившись, тысячи орудий обрушили ураганный огонь на позиции русских. Это был ответ немецкого командования на сброшенные листовки. Но маленькие белые бумажки оказали на нас во сто крат более сильное воздействие, чем самый мощный обстрел. Они вызвали переворот в наших душах, которого мы и страшились, и страстно желали, еще не умея разобраться в происходящем.
* * *После ужина я собрал фляги, как всегда, нанизал их на ремень и передал Чиоче, чтобы он принес воды. Затем я, Нана, Пынзару и Кэлин, по обыкновению, улеглись среди кукурузы. Жерка, спрятавшись за пулеметом, следил за ложбинкой, сплошь заросшей густым кустарником. Снова нами овладели тревожные думы. Спустя некоторое время до меня вдруг донесся шелест бумаги, и я разглядел, как Нана сначала тихонько разгладил листок на груди, а потом долго всматривался в него, словно хотел удостовериться, что это именно тот листок, который он нашел в кукурузе. Затем он бережно сложил его вчетверо и сунул за пазуху. Больше не раздавалось ни звука. На поле снова установилась глубокая и настороженная фронтовая тишина. Временами она мне внушала ужас. Я знал, что под ее покровом совершается что-то ускользающее от нашего понимания, Я ощутил вдруг всю необъятность этой тишины. Она ширилась, росла, и мне казалось, что я вот-вот услышу далекий шелест звезд.