Кристина Живульская - Я пережила Освенцим
Он еще раз обернулся, уходя.
Какой чудак! Уславливается о встрече, будто в Варшаве. Будто это от нас зависит.
Хорошо бы быть в этой команде постоянно и приходить сюда за ракитником. Необходимо держать связь с баржей. Мы оказались в исключительных условиях, у нас возможности, о каких во всем лагере и мечтать нельзя. И вот тебе — этот побег…
Я отыскала Хильду. Она была в отчаянии. Часовой сказал мне:
— Вот видите, какие вы, оказали вам доверие, а теперь что будет? Меня в бункер или сразу на фронт. Хильду в штрафкоманду, если не хуже.
Конечно, они чувствуют себя виноватыми, они ведь не следили за нами. Мозг мой работал, как во время допроса. Женщина эта, конечно, сбежала, что же придумать, чтобы можно было и дальше приходить сюда?
Приближался час апеля. Нам уже давно следовало тронуться в путь. В лагере уже, наверное, выстроились. Хильда плакала, ей было страшно. Больше всего она боялась оберки.
Я глядела на реку и напряженно думала, — утром Хильда говорила, что перед уходом она позволит нам выкупаться, теперь все пропало. Что делать? Вдруг меня осенила спасительная мысль.
— Хильда, идея!
— Ну? — спросила она, плача.
— Мы скажем, что она утопилась.
— Как это так?
— Скажем, что в четыре часа нас пересчитали, все были налицо, потом одна спросила, нельзя ли вымыть в реке ноги. Пошла к мосту и утонула. Я скажу, что с утра она все твердила о самоубийстве, что была не совсем нормальная.
Хильда перестала плакать и внимательно слушала. Часовой поддержал меня.
— Неплохая мысль. Во всяком случае, это лучше, чем недосмотр. А ваши подруги будут знать, как им себя вести?
— Они только скажут, что в четыре нас пересчитали и было нас двадцать, больше они ничего не знают. Я это устрою.
Хильда, притихшая, только кивнула молча головой.
Я пошла к подругам.
— Ну что? — крикнули все в один голос.
— В четыре нас пересчитали. Если кто-нибудь спросит — нас было двадцать, больше вы ничего не знаете. Скажете так?
— Конечно.
— Помните, что в Освенциме каждая будет допрошена. От показаний зависит судьба остальных.
Мы отправились в лагерь. Час апеля уже прошел. Хильда держала меня за руку. Она шла, опустив голову, ей было страшно.
По дороге нас остановил мотоцикл. Перед нами стояла ауфзеерка Хазе.
— Ну, что случилось, почему опоздали к апелю? — спросила она насмешливо и грозно.
— Одной не хватает, — доложила Хильда.
— Такая маленькая команда, и побег. Хорошо же вы следите!
— Это не побег, она покончила самоубийством.
— Как именно?
— Бросилась в воду.
— Кто видел?
Я выступила вперед.
— Я видела. С утра она говорила, что с нее довольно, что предпочитает погибнуть, чем терпеть такие муки.
— Какие муки?
— Не знаю какие, она так говорила.
— Идите в лагерь, обыщем реку.
Мы пошли. Прибыл в машине комендант лагеря. Это был Крамер, известное чудовище. Всех по очереди он сверлил своими маленькими глазками. Повторился тот же допрос.
— Берегитесь, если окажется, что все это враки… — бросил он и уехал.
— Что будет, когда тело не найдут? — убивалась Хильда.
— Не будут они искать.
— А вдруг ее поймают на территории лагеря?
— Не поймают, мы должны верить в ее и наше счастье.
К воротам лагеря выбежала толстая Катя, рапорт-шрайберка, любимица ауфзеерок и оберки. Начальство всячески старалось отыскать в родословной Кати арийских предков, чтобы сменить ей звезду на винкель. Неудобно ведь на глазах у всех признавать и любить еврейку. Катю по этому делу уже несколько раз вызывали в политический отдел, в город Освенцим. Как рассказывали старые заключенные, эта Катя добилась того, что апели проходят всегда без недоразумений и сравнительно быстро. Раньше стояли часами. Кате доверен перевод заключенных из одного блока в другой.
— Ну, Хильдхен, что случилось? — спросила она.
Хильда повторила ту же басню о самоубийстве. Катя хитро улыбнулась. Она видела нас насквозь.
— Очень хорошо, — сказала она скорее себе, чем нам. — Ах, самоубийство, жаль, она была еще молода…
Тогда я еще не понимала, сколько было в этом иронии.
— Дай ее номер.
Хильда осталась у ворот для дальнейших разъяснений. Она успела мне шепнуть: спасибо.
— Если это хорошо кончится, возьми нас завтра опять, — попросила я.
— Я взяла бы, но боюсь, не позволят. Дадут евреек. «Арийки» бегут. Разве только после карантина. Когда перейдешь в лагерь Б, разыщи меня…
Мы пошли в барак. Апель еще продолжался. Все расспрашивали, как было. Всем мы повторяли одно и то же: утопилась. Я рассказывала о подробностях, как она взмахивала руками из воды. Ганка лукаво подмигивала мне.
И вот мы снова в своем «гробу». Темно, душно. Зося сказала:
— После такого дня еще ужаснее этот ад. Там на меня дохнуло воздухом свободы.
Я рассказала ей об Анджее.
— Подумай, Зосенька, в мирное время я могла бы с ним познакомиться, например, на балу. Совсем иным был бы наш разговор.
Больше нам не удалось побывать на берегу Солы. С какой тоской вспоминала я об этом чудесном уголке, о барже, об Анджее… Но что делать? Разве можно в концлагере надеяться на что-нибудь хорошее?..
Глава 3
«Аусен»
В 10 часов утра раздался свисток. Лагеркапо свистела и кричала истошным голосом:
— Лагершперре, лагершперре, все в блок. Нас погнали в бараки.
— Что будет? — спрашивали все в страхе. Никто не знал.
— Вероятно «селекция», — догадался кто-то.
— У нас?
— Апель, выходить! — услыхали мы немного погодя.
— В одиннадцать часов апель? — Стефа стояла рядом со мной, бледная, как полотно.
— Нам тоже выходить?
— Сидеть на месте, грязные скоты, апель для еврейских блоков. Пусть только попробует кто-нибудь из вас выйти! Ведра в бараке, но… можете потерпеть, ничего с вами не случится.
Через узкое окно мы видели, как еврейки из соседнего блока выходили на апель. Глаза их бегали, одна пряталась за другую. Некоторые щипали себе щеки. Очевидно, чтобы лучше выглядеть. Спорили, кому стоять в первом ряду пятерок, на самом видном месте. Выталкивали друг друга, будто это могло что-нибудь изменить. Ставкой была жизнь, в такие минуты, видно, не думаешь ни о чем, только бы ее спасти. Наконец выстроились.
Подошли Таубе, лагеркапо и ауфзеерка.
Таубе остановился перед первым рядом и палкой ткнул в одну из заключенных. Она разделась донага. Таубе показал ей — идти направо. Она пошла. Была средней полноты, с чирьями на теле. Но в лагере у всех чирьи. Поэтому никто пока не понял, что означала правая сторона — смерть или жизнь. Разделась следующая, сплошь покрытая нарывами. Таубе палкой указал ей тоже направо. Он был пьян, нетвердо стоял на ногах, взгляд у него был мутный, но он следил, как выполняется его указание. С полсотни женщин пошло направо, несколько — у кого немного чирьев — налево. Все ясно. Правая сторона означала смерть. Обреченные это тоже поняли.
Оцепенев от ужаса, в полубессознательном состоянии, несчастные оглядывались по сторонам — куда бежать. Но они были окружены кордоном из их же подруг. Ни одна не могла ускользнуть. В нашем бараке наступила мертвая тишина. Никто не поверил бы, что в нем около тысячи человек. Солнце ярко освещало место, где происходила «селекция». «Счастливиц», получивших право на «временную жизнь», было очень мало. Из 400 девушек 320 были обречены на гибель. Они шли вдоль нашего барака нагишом, съежившиеся, почти уже невменяемые, шли, подгоняемые лагеркапо, такой же, как они, заключенной, шли, освещенные ярким солнцем, — в блок смерти. Шли матери с дочерьми, шла сестра кого-то из оставшихся в лагере, шли чьи-то подруги… Не укладывалось в голове, что так недавно у каждой из них были родители, дом, она была здорова, носила, может быть, шелковые платья, жила в Салониках или в Амстердаме. Были среди них работницы, студентки, врачи и «дамы из общества». Не умещалось в голове: до чего может быть доведен человек. Эти обезображенные тела, торчащие кости, отвислые груди, гноящиеся нарывы — все это люди, измученные люди, которых сейчас, здесь, в эту минуту лишат жизни.
Блок 25 — блок смерти. Туда сваливали человеческий лом после «селекции». Блок этот уже не получал пайка. Это был как бы «зал ожидания» перед крематорием.
Еще долго по всему лагерю неслись из этого блока стоны.
— Мама, пить, пить дайте, умираю, пить…
Ни одна из нас не приблизилась к блоку смерти. Ни одна не подала воды. У нас ее и не было, но если бы нашлась вода, никто не решился бы отнести ее чужой, греческой еврейке. «Ведь все равно она умрет через минуту, через час». Этими словами мы заглушали в себе зов долга перед ближним. Но раздирающие душу крики не давали нам покоя, нельзя было не слышать их. Они проникали в сердце, в мозг.