Владимир Корнилов - Годины
«В том-то вся штука, — думал Иван Петрович в способствующем размышлению крохотном уюте дальней дороги. — Вся штука в разности человеческих характеров! Не каждый подчиняет свой характер интересам общего дела. А закон тут один: уж если поставили тебя над людьми — до крови закусывай удила, а поднимайся выше своих сиюминутных симпатий и антипатий, болезненных ожогов самолюбия, добренькой покладистости от лично тебе сделанных приятных услуг! Необходимость жизни все равно заставит поступиться своим ради общего. С потерями времени, сил, нервной энергии, рано или поздно, но заставит. Как заставила Никтополеона Константиновича Стулова, вопреки огромной распорядительной его власти, поступиться своим характером, личной своей неприязнью и вызвать из небытия для дел несравненно больших, чем те, над которыми трудился я сейчас!..»
Иван Петрович размышлял о своей жизни, о жизни вообще, думал о возможных, все-таки приятных ему переменах и в то же время чувствовал какое-то смутное беспокойство, которое словно бы тянулось за ним от самого дома.
Причину смутного своего беспокойства он искал поначалу в том, что как-никак, а покидать Семигорье будет не в радость: до самого последнего времени он не представлял, как глубоко вросли душевные его корни в землю родной стороны. Но скоро он понял, что тревожит его не только предстоящая разлука с родными местами.
Елена Васильевна, как будто предчувствуя перемены, еще до его отъезда осторожно намекнула, что не хотела бы до конца войны что-либо менять в жизни. Уклончиво, сдержанно, в то же время не уступая возможному его несогласию, она объяснила, что дождаться Алешу они должны на том месте, откуда он ушел на войну. «Мне кажется, — сказала она, и глаза ее увлажнились, и голос задрожал от волнения, — он может не вернуться, если мы уедем из Семигорья…»
В другое время он взорвался бы, наверное, накричал о мистике и прочей чертовщине, которая неизвестно из каких углов лезет в голову современной интеллигентной женщины. Но почему-то промолчал. Больше того, забеспокоился неясной, но действительно возможной опасностью, которая могла обрушиться на их семью. В неловкости он постукал пальцами по столу, встал, молча прошелся по комнате; молчанием дал понять Елене Васильевне, что над ее словами подумает.
Идущая война вмешивалась в решение всех жизненных вопросов. И хотя теперь, на третьем году войны, никто не сомневался в победе, сражающимся армиям надо было пройти до победного края еще полторы тысячи самых трудных километров. И потому Иван Петрович, глядя обочь дороги на белую пустошь полей и редкие дымы угадываемых вдали деревень, думал с такой же, как Елена Васильевна, может быть только более скрытной, тревожностью о том, что нынешний их переезд хотя и не в такие далекие, но все-таки новые места, вряд ли будет ко времени. И если переезд все же случится, обживаться на первых порах ему придется одному, — он чувствовал, что Елена Васильевна хотя и в скорбной покорности, но всегда следующая за ним в необходимостях его работы, на этот раз не поступится своим материнским правом дождаться Алешу там, откуда забрала его война. Не поступится, даже если придется расстаться ей с домом, с привычностью всей их жизни, с самим Иваном Петровичем. Странно, он почувствовал на этот раз в ее характере и неуступчивость, и поистине железное упорство и теперь с удивлением, с некоторой даже растерянностью думал об этом.
3— …Как прикажете понимать? Вы отказываетесь от «Северного»?.. — Стулов, опираясь локтями на стол, придавив массивным подбородком близко сведенные кулаки, смотрел на Ивана Петровича вежливым, как будто медленно сжимающим его взглядом. Вежливый взгляд был обретением Никтополеона Константиновича; Иван Петрович слышал, что в новой должности Стулов научил себя быть вежливым. Но, помнится, кто-то признавался, что от вежливости товарища Стулова у него холодеет сердце и спину пробирает дрожь.
Полуутопленный в низком мягком кресле перед высоким столом, Иван Петрович вынужден был смотреть на Стулова снизу вверх. Он чувствовал нависающую над ним чужую волю, но не изменил ни своего неудобного, как будто нарочито приниженного положения, ни общего своего устало-спокойного вида. Сцепив на коленях красные, только начавшие отходить с мороза руки, он без всякого на то желания выдерживал медлительно-сдавливающий его взгляд и, хотя знал, что должно последовать за вежливым этим вопросом, ответил сдержанно:
— Могу повторить. Рычагова Николая Васильевича освобождать от руководства «Северным» нецелесообразно. Убежден, человек способен работать. Мыслит верно, достаточно широко. И, безусловно, перспективен.
Стулов медленно повел рукой над зеленым сукном стола, артистическим движением удлиненных пальцев перебрал аккуратную пачку бумаг, безошибочно извлек нужную, положил перед собой.
— То, что утверждаете вы, не соответствует положению дел. Товарищ Рычагов неплохо работал в прошлом году. В этот год тянул только до октября. В ноябре дал шестьдесят процентов к заданию. В декабре — пятьдесят. По-вашему — это способность и перспектива. По-нашему — безобразие. Если не хуже… Думаю, не мне вам объяснять, что страна живет по законам военного времени. Бой выигрывают или проигрывают. Производственные задания выполняют или срывают. Товарищ Рычагов задание сорвал. Рассуждать сейчас о перспективах — это, извините, роскошь, позволить которую в настоящих обстоятельствах мы не можем…
Иван Петрович даже в идущем напряженном разговоре обладал способностью наблюдать и оценивать человека не только непосредственной реакцией чувств, но и вторичным, задним, как величают его в народе, умом. Задний его ум наблюдал собеседника, равно как и самого Ивана Петровича, как бы со стороны, всегда пристально и чуть иронично. В разговоре участие этого вторичного ума не ощущалось: все, что наблюдалось им, придерживалось до поры, и самые верные оценки чужого и своего поведения Иван Петрович получал уже после доброго или недоброго общения с человеком, получал именно от него, от наблюдательного, ироничного, притаенного заднего своего ума.
Сейчас, в обязательном, вежливом и напряженном разговоре с Никтополеоном Константиновичем, Иван Петрович как бы проверял прежние свои оценки и не мог уйти от впечатления, что товарищ Стулов и по прошествии времени, в новых обстоятельствах и в новой должности, не лучшим образом подтверждает себя прежнего. Он видел, как Стулов медленно наливался гневом; матовые его глаза не пропускали всей накаленности чувств, но красные пятна, проступавшие на плоском неподвижном его лице, Иван Петрович видел. Он снял очки, с подчеркнутой тщательностью протирал их платком, как бы давая Никтополеону Константиновичу время перегореть в неправедном гневе.
Спокойствие Ивана Петровича не было показным. Он знал: что бы ни случилось, жизненные его тылы обеспечены прочно, обеспечены именно той работой, которую все три до невозможности трудных года войны он с предельным чувством ответственности исполнял. Предоставить ему меньшую работу, чем имел он сейчас, было невозможно, как невозможно отстранить рабочего от станка, крестьянина от земли. Стулов вправе был упрекнуть его в нежелании принять на себя груз больший, чем лежал на его плечах сейчас; в его власти было сделать так, чтобы в партийном порядке строго взыскали с Ивана Петровича за это его нежелание. Но сам же Никтополеон Константинович не мог не помнить, что вина за судьбу «Северного» лежала на нем, на самом Никтополеоне Константиновиче Стулове, на особенностях его характера, переступить через который в свое время он не счел нужным или возможным.
Иван Петрович понимал, что область чисто человеческих его взаимоотношений с товарищем Стуловым осложняет, в какой-то мере влияет на результат разговора, а следовательно, и дела. Мысль Арсения Георгиевича Степанова, высказанная им при последней их встрече, мысль о том, что каждой высокой государственной и партийной должности необходимо должны соответствовать не только деловые, но и высокие нравственные, чисто человеческие качества лица, занимающего эту должность, была в полном созвучии с собственными его мыслями, с его пониманием государственной и партийной службы. Беда Никтополеона Константиновича Стулова была именно в человеческих его качествах. При общении с ним не возникало желания помогать ему, лично ему, в его стремлениях и усилиях, даже очевидно направленных на общую пользу. С товарищем Стуловым работали, выполняя свой долг, свои обязанности перед партией, перед государством. Но желания, идущего от уважения, может быть, даже больше — от любовного уважения к самому человеку, его уму, характеру, его душевности, того самого желания, которое порождает беспокойное и счастливое стремление делать на своем рабочем месте больше, лучше, умнее, чем предусмотрено, положено по долгу службы, — такого желания, такого истинно творческого побуждения дополнять обязанности возможностями своей души, при общении с Никтополеоном Константиновичем Стуловым не возникало.