Александр Проханов - Сон о Кабуле
– Я должен тебе сообщить малоприятную весть, – сказал Нимат, проходя тесным коридором, зябко кутаясь в пальто, спасаясь от ледяного зловонного сквозняка, который дул из железной сердцевины земли. – Виньяр умер два часа назад.
– Что случилось? – поразился Белосельцев, испугавшись не самого известия, а своего тайного знания о его неизбежной и близкой смерти.
– Сердце не выдержало. Врач сказал, что остановка сердца.
– Был жесткий допрос?
– Нет, еще не было серьезных допросов. Может быть, он сам остановил свое сердце.
– Такое возможно?
– Он был знаток восточной медицины. В Тибете изучал йогу, в Индии искусство магов. Есть несколько способов самоубийств, когда усилием собственной воли отключаются сердце и мозг.
– Ты сказал, он был специалистом психологической войны. Значит ли это, что управление путчем велось с помощью парапсихологии?
– Мне трудно сказать. Толпа – это не разум, это желудок. Она не слышит слов, она слышит сигналы, пробуждающие рефлексы. Я не знаю, можно ли управлять миром с помощью заклинаний. Но можно поставить на крышах десяток громкоговорителей, выкликающих «Аллах акбар», и держать в возбуждении многотысячный город.
Они прошли коридором, где однообразно и немо повторялись железные двери камер с одинаковыми стальными замками. В холодном воздухе стоял запах железа, под тусклыми лампами скопился недвижный железный туман, словно тяжелый ледяной металл испарялся, и легкие во время дыхания покрывались изнутри металлической пудрой.
Молчаливый охранник со связкой ключей на хромированном кольце по знаку Нимата отворил одну из камер. Белосельцев, войдя, увидел в желтом пятне липкого света железную, привинченную к полу кровать, на ней, поверх одеяла, лежал Виньяр. Руки его были вытянуты вдоль тела, ноги в носках разведены, остроносое лицо с выпуклыми закрытыми веками было обращено к потолку, желтело, как кусок несвежего сыра. Длинные склеенные губы презрительно улыбались, словно он презирал этот нелепый, грубо-материальный мир, предсказуемый в своих законах и проявлениях, глухой к тонким энергиям ума, невосприимчивый к игре, красоте. Он, Виньяр, играл этим миром, направляя в него точные команды и импульсы, побуждая к насилию, к покорности, к слепому разрушению, к бунту. Когда этот сбесившийся мир вышел из-под контроля, кинулся на него самого, схватил в свои железные когти, бросил на железную кровать, закрыл на железный замок, грозил унижением, мукой, он ускользнул от него, бесплотно пролетел сквозь камень тюрьмы, оставив в холодной камере, на грязном одеяле бренную ненужную плоть, презрительную улыбку, которую приберег для него, Белосельцева, предвидя его появление.
– Мы его вели очень долго, – сказал Нимат. – Еще с Пакистана. В нашем досье есть снимки, где он в одеянии дервиша молится в мечети Исламабада. В одежде торговца толчется на рынке в Равалпинде. Сидит, полуголый, с проститутками в дешевом публичном доме в Карачи. Присутствует при казне нашего разведчика в учебном лагере под Пешаваром. Он владел обширной сетью в Кабуле и в Кандагаре. Его смерть – большая для нас потеря.
Белосельцев смотрел на мертвеца, испытывая странное, похожее на сострадание чувство. Это чувство лишь отчасти касалось Виньяра, было направлено на него самого, Белосельцева. Это он, Белосельцев, постаревший, изнуренный, пройдя по огромным кругам, запечатлев свой лик на фоне мечетей и пагод, изведав сладкий ужас растления, пьянящий азарт игры, молитвенную надежду на чудо, лежал бездыханный в каменном застенке врага, улыбкой презрения встречая гостей, обманув, ускользнув от допросов и пыток сквозь тончайший световод, соединяющий душу и небо. Летал теперь в вышине, ныряя в синей прохладе, как ангел, над каменным солнцем тюрьмы, счастливый, бессмертный, оставив врагам бесчувственную холодную плоть.
– Завтра приедет военный атташе французского посольства. Передадим тело, – сказал Нимат, направляясь к дверям. Следуя за ним, Белосельцев подумал – еще один, знакомый ему человек, как Нил Тимофеевич, жена полковника Маргарет, мулла Центральной мечети, – попал в камнедробилку путча. Их души летают теперь над Кабулом, глядя сверху, с небес, на убивший их город.
– А Дженсон Ли? – спросил Блосельцев. – Его не удалось захватить?
– По неуточненным данным, он ушел из города. Теперь его надо искать на юге, в районе Кандагара. Там, похоже, затевается большая игра. Враги хотят извлечь из могилы волос пророка, объявить нам священную войну… – они вышли из узких коридоров с отдельными камерами и шли вдоль зарешетчатых клеток, где множество людей сидело и лежало под тусклыми лампами, провожало их тоскующими глазами. – Теперь, если хочешь, ты можешь присутствовать на процедуре передачи родителям захваченных во время путча детей. Их было много в толпе, они кидали камни в наших солдат, стреляли из рогаток, бросали бутылки с горючим. Мы их забрали и привезли сюда. Теперь за ними приехали родители, и мы их всех отпускаем.
Они оказались в караулке с грязными белеными стенами, дежурный офицер встал при их появлении. Топилась железная печурка, на ней урчал чайник, а вокруг, дожидаясь, когда он вскипит, сидели замерзшие солдаты с оружием. Офицер, любезный, улыбающийся, провел их в соседнюю, голую комнату. На полу бугрились ватные стеганые одеяла, драные и засаленные. Из-под них, как из красных, зеленых, голубых волн, выглядывало множество детских голов. Казалось, они делают заплыв, ныряют и возникают среди стеганого, ватного моря. Мгновенно повернулись к вошедшим, воззрились на них. Белосельцев испугался обилия детских, чутких, не знающих, что их ожидает, глаз. Старался придать лицу выражение беззаботности и веселости. Улыбался, кивал, понимая, что дети ждут не его, а свободы, встречи с родителями.
– Их, знаете, забрали прямо с улицы, из толпы, – пояснял офицер. Дети выскакивали из-под одеял, окружили их гомоном, скачками, нетерпеливыми юркими телами. – Мы их свезли сюда, просто чтоб они не погибли, чтоб их не раздавила толпа. – Офицер словно извинялся за то, что местом обитания детей стала страшная каменная тюрьма, одно название которой холодило кабульцам кровь, где погибло столько людей, принято столько мук, пролито столько невидимых миру слез. – Кто-то из них безобразничал, бил из рогаток фонари. Многие из них беспризорники, всю жизнь на улице. Были среди них и раненые, и убитые. Мы оповестили родных, скоро их всех отпустим.
Белосельцев оглядывал детские головы, бритоголовые или курчаво-нечесаные, накрытые плоскими тюбетеечками или шерстяными шапочками. Отовсюду смотрели ждущие, вопрошающие глаза: «А что с нами будет?… Нам не сделают плохо?… Нас скоро отсюда выпустят?…»
– Ну что, козлик, – Белосельцев наклонился к чумазому мальчику в плоской шапочке, с быстрыми ужимками, красным, бегающим по губам языком. – Как ты сюда попал?
Мальчик видел, что опасность ему не грозит, готовился отвечать, лукавил, все еще боялся, но глаза его усмехались, в них дрожали блестящие наивные точки.
– Змея пускал на улице… Подошли люди, повели с собой, велели кричать: «Аллах акбар!»… Сначала дали деньги, а потом по голове щелкали, если я не кричал… Народ побежал, когда стали стрелять… Меня солдаты поймали и сюда привезли… Я больше не буду…
Острое, живое, очень умное, чумазое, подвижное лицо. Белосельцев помнил подобные в детстве, в соседнем доме, где жили уличные, полубеспризорные мальчишки, совершавшие налеты на другие дворы, дравшиеся, игравшие в «расшиши» и «пристенок», ездившие лихо на подножках трамваев, причинявшие массу хлопот участковому, оставившие по себе ощущение удали, буйства, веселой, иногда жестокой энергии. Вот такое было это лицо, в темных потеках от высохших слез, в трепете страха, ума и лукавства, беззащитное, вызывавшее боль. Белосельцев не удержался, протянул руку. Погладил по шапочке. Почувствовал, как затих под ладонью мальчик, то ли в радости, то ли в испуге.
– А ты? – Белосельцев повернулся к подростку, худосочному, с длинной шеей, вялым лицом, на котором уже лежало утомление жизнью. – Ты был тоже в толпе?
– Да, – ответил тот, глядя не в глаза, а куда-то мимо, сонно и равнодушно.
– Тебя тоже били?
– Били, – равнодушно ответил тот. И казалось, ему все равно, отпустят его или нет. Или снова погонят в толпу. Или станут наказывать здесь. Его недетская, обессиленная, лишенная соков душа унаследовала от предшествующих поколений вялое, тупое смирение, равнодушие к жизни и смерти, готовность подчиниться любому давлению извне, и, если потребуется, послушно исчезнуть, не оставив по себе ни следа, освободив место точно такой же душе, забитой и бессловесной.
«Какая сила, – думал Белосельцев, – какая любовь должна коснуться этой судьбы, чтобы она воскресла, развязались перетягивающие ее узлы, потекли огненные соки юности. Чтобы она своим воскрешением рассекла череду безгласных смертей и рождений, победила в себе раба, повела от себя породу иных людей, открытых вере, красоте и подвижничеству». Так думал Белосельцев, глядя в тусклые рыбьи глаза подростка, в его размытые, лишенные выражения черты.