Александр Проханов - Сон о Кабуле
Сайд Исмаил умолк, тяжело дышал. Толпа расходилась, возвращалась к своим лоткам, мешкам, горсткам риса, уже о нем забывая. А он, отирая блестящий лоб, провожал их глазами. Надеялся, что слова его не напрасны, что каждый унес хоть крупицу его веры и страсти.
Они ехали по улицам, наблюдая, как неуловимо, подобно летящей границе света и облака, давая все больше простора солнцу, на глазах оживает город. Открываются магазины и лавки, опадают замки, отворяются ставни, становится шумней, многолюдней. Почти исчезли транспортеры и танки, уступая место толпе и машинам.
Глава тридцать третья
Сорный пустырь с остатками глинобитных строений. Сбившаяся тесно толпа, робкая, ждущая. Кутаются в ветошь, продуваемые сквозняком. Пугливо оглядываются на дорогу, на письменный стол с шевелящимися листками бумаги, придавленными камнем, на вооруженных людей, укрепляющих кумачовый плакат.
Белосельцев стремился заглянуть в лица, но все, что он мог прочесть, – все те же голодная загнанность, безропотность, готовность ждать бесконечно, готовность уйти, не дождавшись, неверие в возможность иной для себя судьбы. Беззащитная печаль и тревога, какие трепещут в глазах у запертых в клетку лисиц, – вот что успевал он увидеть.
Узнавал в толпе тех, кого видел утром в Старом городе во время операции. Худого хазарейца с воспаленными веками, толкавшего вперед ребятишек, умолявшего о горстке муки. Слепого старика, перебиравшего четки, который стоял теперь, положив костлявую руку на плечо неподвижного мальчика. И другого старика, патриарха хазарейской общины, стоявшего среди своего народа, готового разделить с ним любую участь. Все они были здесь, изголодавшиеся, прошедшие сквозь мятежи и облавы, ждущие неминуемой кары. И красный кумач над ними был грозен, твердо стучал на ветру. У всех был страх перед чем-то, готовым вдруг обнаружиться, сулившим прибавление мук.
Толпа колыхнулась. Раздвинулась, было, вширь, но невидимым ответным давлением сжалась еще тесней.
На пустырь въехал грузовик с высокими бортами и прицепленной двухколесной цистерной. Развернулся и встал. Из кабины вместе с шофером выскочил Сайд Исмаил, быстрый, ловкий, торжественно всех оглядел, торопясь обнаружить свою бодрость, веселье, разогнать царящие уныние, неверие. Пожал старейшине руку. Кому-то улыбнулся, кивнул. Погладил чью-то детскую голову. Подошел к столу, снял камень с бумаг, радостно крутил головой. Настроение его стало передаваться другим. Отразилось на лицах робкими улыбками, почти недозволенными, готовыми мгновенно исчезнуть.
Сайд Исмаил помогал шоферу отваливать заднюю бортовину. Упала. Обнажились плотные, из дерюги, мешки, кое-где в белых мучных мазках. Люди потянулись на эту белизну, будто нюхали воздух, торопились напитать себя запахом, зрелищем хлеба, пока не закрыли опять бортовину и грузовик не уехал.
В руках у Сайда Исмаила появилась высокая латунная кружка. Он подошел к цистерне, отвернул кран. Густая янтарная струя масла упала в кружку. Он перекрыл быстро кран. Отвел кружку в сторону, и несколько капель из крана упало на землю. Люди с ужасом смотрели на это, даром пролитое богатство.
– Уважаемые граждане! – Сайд Исмаил сложил ладони трубой, пользуясь ими, как мегафоном. – Приготовьте мешки и ведра! Я буду называть имя, человек подойдет, получит муку и масло и поставит подпись!..
Грузовик с отваленным бортом. Два партийца в кузове. Два других поодаль озираются, держат в руках автоматы. Третий у цистерны с латунной кружкой. Кумачовый, барабанно стучащий флаг. Сайд Исмаил высоким гортанным голосом, привыкшим к мегафону, выкликал имена.
Первым услышал свое имя высокий сутулый мужчина с воспаленными трахомными веками. Вздрогнул, будто его толкнули, сделал шаг и застыл. Сайд Исмаил повторил его имя, не умея унять мегафонный акцент. Улыбался ему, манил ладонью. Тот, отделяясь от толпы, по шажку, медленно подошел и встал, тяжело дыша, будто взошел на гору. Сайд Исмаил ему что-то сказал. Тот поспешно протянул руку. Сайд Исмаил взял большую, расплющенную от работы ладонь, прижал палец к влажной, пропитанной чернилами губке и осторожно притиснул его к бумаге напротив фамилии, оставив отпечаток. Указал на мешки с мукой.
Человек, бестолково переступая ногами, подошел к машине. Из кузова ему что-то сказали. Он повернулся спиной, и двое наверху взяли мешок за углы, осторожно положили на костлявую плоскую спину. Тот охнул, присел под тяжестью, напрягаясь, сотрясаясь тощим жилистым телом, одолевая вес тюка, выстаивая под ним. Вращал глазищами, в которых была безумная, округлившая их радость. Словно сила хлеба не давила, а тянула его ввысь, дарила ему мощь, и он, озаренный, как богатырь, ушел, неся свою ношу. Его обступали, помогали нести женщины в паранджах, гурьба детей, совсем карапуз, босой и чумазый, семенил за отцом, пытаясь дотянуться до края тюка. Девочка, худая и смугло-бледная, подошла к цистерне, подставила полиэтиленовый прозрачный мешочек. Партиец наполнил кружку, перелил в него желтое масло, и от вида его на лице девочки появился румянец. Шла за отцом, несла перед собой кулек, как зажженный фонарь.
Белосельцев смотрел, как люди получают свою долю хлеба, кто в ведро, кто в мешок, каждый раз от стола к грузовику преодолевая невидимую черту, страшась и робея. Преображались, ее миновав, прикоснувшись к хлебу. Это прикосновение, как казалось Белосельцеву, спасало их не просто от голода, но и от зла, имевшего власть над жизнью. Мать обнимала детей, будто только что обрела их после страшной разлуки, вернула их себе вместе с хлебом. Слепой старик беззвучно смеялся, растопырив у глаз пальцы в белой муке. Мужчины бросались друг другу на помощь, взваливали тюки на двуколки, гладили хлеб, словно он был живой. Старейшина-хазареец смотрел на свой народ, шевелил беззвучно губами, губы его дрожали.
Белосельцев видел мешки с русской отштампованной надписью. Чувствовал, как и его коснулась белоснежная сила пшеницы. Из этого хлеба, добытого в тяжких трудах, смотрели глаза комбайнеров, утомленные, знавшие цену добру. Женские лица, молодые и старые, со следами вдовьих печалей, материнских забот, великих трудов и терпений. Не ведали, что их хлеб, собранный на русских полях, здесь, в Кабуле, совершил воскрешение, во имя которого колосятся все урожаи, творятся все земные труды, приносятся жертвы. Во имя чего выходят однажды из дома, теряют любимых и близких, несут в руках хлеб свой насущный.
К вечеру, опять одолев свое влечение к Марине, словно воля его попадала в жерло невидимого электромагнита, скручивалась, меняла свой вектор, каждый раз пронося его мимо любимого, желанного лица, – он отправился за город в тюрьму Пули-Чархи, где содержался Андре Ви-ньяр, замешанный в связях с путчистами. Белосельцеву хотелось понять, что это были за связи. Но помимо интересов разведчика, ему хотелось взглянуть на француза, который, как и он, Белосельцев, носил личину журналиста, оказался в котле революции, действовал в интересах своей разведки, тайно предчувствуя свою обреченность, близость конца. Хотел его избежать, мечтал о деревушке под Туром, где в старости, среди любимых книг и предметов, глядя на какой-нибудь фетиш, – бронзовый колокольчик или розовый камушек яшмы, – он станет вспоминать свою жизнь, свои странствия, всех встречных и поперечных, с кем сводила его судьба разведчика. Среди тысячи лиц, быть может, вспомнит и Белосельцева, их беседу на холодной веренде «Интерконтиненталя», среди темно-красных, посыпанных снегом виноградников.
Он подъехал к тюрьме, которая сверху, с самолета, была похожа на каменное черное солнце, а вблизи напоминала черную ноздреватую гору, состоящую из кусков застывшей лавы. В этой пористой черной громаде, в ее пустотах и камерах, глухо томилась жизнь. У въезда стояли танки. Подъезжали крытые военные грузовики, подвозя арестантов, которых вычерпьшали из клокочущего города. И казалось, что это угрюмый завод, требующий все нового и нового сырья, перерабатывающий его в какой-то грубый полуфабрикат.
«Фабрика по переработке путча», – думал Белосельцев отвлеченно, дожидаясь, пока охрана при входе связывалась с начальством тюрьмы, с Ниматом, который вел допрос арестованных. Тут же, у караульной проходной, толпились люди, испуганные, несчастные, мужчины и женщины, видимо, близкие тех, кого забрали в тюрьму. В руках у них были кульки, они, как трава от ветра, колыхались, когда мимо проезжал грузовик, обдавая их тяжелой гарью. Одна женщина плакала, прятала лицо в платок.
Появился Нимат, похудевший задень, словно рабочий, отстоявший смену в цехах этого каменного завода. Провел Белосельцева сквозь охрану, решетчатые двери, в каменное нутро тюрьмы, которая сдвинула над Белосельцевым свои черные своды, стиснула его толстыми стенами, и он оказался в толще, напоминавшей круги и радиусы Дантовой преисподней, где в разных кругах, на разных глубинах и горизонтах, таились мученики, собранные в каком-то осмысленном, но неясном для обычного разумения порядке, размещенные в чреве планеты в загадочной иерархии проступков и наказаний.