Гельмут Бон - Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Если избежать комиссии никак не получалось, тогда повар посылал вместо себя какого-нибудь пленного. Тот называл фамилию повара, когда оказывался перед врачом. Это значит, что он предъявлял ей медицинскую карточку о состоянии здоровья повара. Только теперь в нее вносились данные о состоянии здоровья этого жалкого пленного: признан нетрудоспособным по состоянию здоровья. За эту услугу пленный получал от повара несколько порций супа или хлеба.
Конечно, существовало и много других уловок. Но для себя я решил, что лучше буду есть поменьше. Поэтому я поправлялся очень медленно, и у меня по-прежнему выпирали кости и ребра.
Я чувствовал себя очень хорошо.
Поэтому мне и хотелось как можно дольше оставаться на кухне. Тем более что теперь я был в состоянии после двенадцати часов работы на кухне вести долгие беседы со своими приятелями.
Во-первых, это был Бернд, который оставался моим верным другом еще со времен совместной работы в лесной бригаде. Тем временем его перевели в госпиталь, территория которого, так же как и территория антифашистской школы, была отделена от лагеря забором из колючей проволоки.
Однако с Берндом что-то было не так. Меня раздражало, что он все время проводит с каким-то бойким парнишкой. Они вместе ели. Вместе уклонялись от работы. Вместе спали.
Разумеется, я не имел ничего против, когда они на полчаса опускали в снег свои обмороженные и гноящиеся пальцы ног, так как опасались, что раны затянутся, и их снова могут послать на работу, чего доброго, опять на лесоповал.
Но Бернд становился все сентиментальнее. Вместо того чтобы поправляться при своей легкой работе в госпитале, он становился все более и более худым. Хотя уже несколько недель он ежедневно получал от меня хороший кусок хлеба.
Вскоре в лагерь поступила первая почта из Германии. Бернд не знал, жива ли еще его мать. В первой почтовой открытке об этом не было сказано ни слова. Но уже вторая открытка принесла печальную весть. Он сообщил мне об этом только несколько дней спустя.
Я понимал, что нельзя оставлять его наедине со своей печалью. Я бранил его:
— Тогда в лесу ты читал мне «Прометея»! Вспомни же об этом! Ты обязан снова взять себя в руки. Подумай о своей невесте в Норвегии!
Я пытался снова ободрить Бернда, заставляя его рассказывать о том прекрасном времени, когда он был поваром в Ватикане.
Или я говорил:
— Как ты думаешь, можно ли попасть к иезуитам, не будучи католиком? Ты только представь себе: мы с тобой пришли бы к иезуитам. Мы стали бы известными духовниками. В замке какого-нибудь графа и в другом, в лучшем веке. А к нам на исповедь приходили бы самые умные и самые красивые дамы!
Какое-то время Бернд смеялся над моими словами. Но когда на следующий вечер он подошел к колючей проволоке, то у него было такое же подавленное состояние, как и раньше. И это происходило не из-за хлеба, который я передавал ему через колючую проволоку, предварительно завернув его в чистый носовой платок. Просто Бернд уже окончательно выдохся, и его жизненные силы были на исходе.
Поговорив с Берндом, я относил свои вещи в корпус. Скатывал шинель, которую для верности каждое утро забирал с собой на кухню, клал ее в изголовье нар и снова выходил на улицу.
Частенько я подходил к школьному забору, где Мартин, а иногда и Курт уже высматривали меня.
Они уже не находились больше в постоянном напряжении. Для них курс обучения в антифашистской школе уже закончился. Приведение к присяге состоялось. Теперь оставалось только ждать отправки на родину. Но она по какой-то причине задерживалась.
Между прочим, один из военнопленных, которого мы привезли с собой из 41-го лагеря, отказался принести антифашистскую присягу.
— Что за глупость! После того как он выдержал чрезмерные нагрузки школьной программы, прошел через все унижения самокритики, а теперь вдруг отказывается принести присягу! — считает Мартин.
— Чему конкретно надо было присягнуть? — интересуюсь я.
— Ах, да этому может каждый присягнуть. Что хочешь служить своему народу. Там упоминается даже твоя собственная семья. Правда, в одном месте встречается единственная загвоздка, где есть такие слова: «Если же я нарушу эту присягу и предам свой народ, свою родину и свою семью, то пусть меня постигнет справедливый народный гнев. Пусть меня осудят и проклянут мои боевые товарищи как предателя, как врага народа, прогресса и мира».
Даже фрау Ларсен не может понять, почему этот курсант отказался принести присягу:
— Или он антифашист, и тогда может принести присягу, или фашист, но и в этом случае он мог бы принести присягу, не чувствуя себя связанным ею. Все равно вся эта канитель с приведением к присяге представляет собой явный шантаж.
Я охотно поддержал фрау Ларсен.
Тот, кто отказался принести присягу, был переведен в лагерную зону и с первой же партией пленных отправлен на работу в какую-то глушь.
Когда я поздно вечером уже в сумерках уходил от школьного забора, лагерная зона еще долго никак не могла успокоиться. В России наступил самый разгар лета.
В ближайшей деревне до поздней ночи пели девушки, которые днем работали на строительстве узкоколейки. Сначала запевала девушка с пронзительным голосом. Казалось, как будто казачья лошадь неслась по вольной степи. А потом могучим хором ей глухо подпевали остальные.
Теплый летний ветер переносил девичьи песни через колючую проволоку. До глубокой ночи это пение смешивалось с отсветом множества костров, пылающих вдоль забора из колючей проволоки, на которых венгры готовили какую-то свою национальную еду. Оно смешивалось с пылью, которая душным облаком висела над песчаной площадкой перед бараками.
Песни русских девушек разносились над крышами бараков, в которых никто не мог уснуть.
От постоянной жары и духоты клопы словно озверели. Поэтому многие пленные спали на улице, на песчаных насыпях, которые образовались между зарывшимися глубоко в песок корпусами. Они были похожи на бойцов Иностранного легиона, эти измученные пленные, которые прикрывали свои головы какой-нибудь тряпицей.
И только венгры строили себе настоящие шалаши, в которых спасались от клопов и ночной росы. Все это выглядело очень пестро и напоминало настоящий цыганский табор.
Если я теперь до часу ночи и прогуливался с каким-нибудь приятелем взад и вперед по песчаной дорожке между колючей проволокой и бараками, то делал это не потому, что не хотел растолстеть, чтобы при следующем комиссовании остаться на кухне. Я уже успел позабыть, что такое голод. Теперь я отдавал отчет всем своим действиям.
То, что я временами делился хлебом то с одним, то с другим приятелем, которые в противном случае никогда бы не получили лишнего куска хлеба, было только одной стороной моих намерений.
Впрочем, прошло довольно много времени, прежде чем я пришел к мысли, что мой друг Мартин тоже не отказался бы от лишней горбушки хлеба. Просто Мартин был таким человеком, который сам никогда первым не заговорил бы об этом. Можно было себе представить, что, когда его охватывает печаль, он встает на табуретку и играет на скрипке. Но то, что он никогда не говорил о голоде, еще не означало, что он не испытывал его.
Во время моих ночных прогулок мне часто приходилось разговаривать с такими людьми, как ученый Ольбрихт, о котором фрау Ларсен однажды сказала: «Было бы хорошо, если бы кто-нибудь предупредил его!»
Но мне доставляло удовольствие разговаривать и на отвлеченные темы.
Позднее, когда курсантов перевели из школьной зоны в отдельный корпус лагерной зоны, у меня снова появилась возможность подолгу беседовать с Мартином.
Например, мы обсуждали следующие темы:
«Если пленный заходит в антифашистскую библиотеку, берет в руки «Историю древних времен» и читает: «Наука однозначно доказала, что Бога нет», то это не производит на него особого впечатления. Но вопрос заключается в том, придает ли Бог такое же большое значение различию между смертью и жизнью, между бытием и небытием, как это делаем мы».
«Вообще, интересуется Бог еще жизнью на этой земле, или он уже совсем отступился от нее?»
«Заботится ли Бог также и о пленных?»
— Иногда мне кажется, что заботится, но в другой раз я думаю иначе. Вопрос в том, насколько сильно он заботится, — говорю я. — Если мне придется умереть раньше срока, отпущенного Богом, то тогда это будет для Бога тяжелой потерей. Однако, пока человек жив, он, прежде всего, занят работой!
Возможно, что Бог — это только религия. Ведь что означает это латинское слово «религия» в переводе? Связь!
Бог — это связь, которая удерживает вместе мир, людей, времена и все власти, не дает им распадаться.
Если рассматривать эту проблему с такой точки зрения, то и марксисты со всей своей диалектикой могут верить в Бога. Разве не утверждает диалектика по Энгельсу: «Все вещи связаны друг с другом!»