Лев Никулин - Золотая звезда
Переводчик по фамилии Лукс убирал бумаги и уходил. Иногда звонил по телефону Шнапек – это означало, что Ерофеев должен ехать на вокзал встречать заезжего гостя из Берлина или генерала, командующего корпусом. Ерофеев надевал чёрное пальто, выданное ему для таких случаев, и барашковую шапку, кланялся, когда полагалось, дотрагивался до руки высокого гостя, если ему подавали руку. Издали, из-за забора, на него глядели железнодорожники, случайные прохожие, возвращавшиеся с базара. Два или три раза Ерофеева фотографировали вместе с немцами. Шнапек показал ему немецкую газету, где Ерофеев увидел себя и немцев. О Ерофееве в газете было сказано, что он глава русского населения такого-то округа и что он снискал уважение населения строгостью и справедливостью.
Население видело своего «главу» только в тот час, когда Ерофеев ехал в управу или возвращался из управы. Люди глядели в его сторону невидящими, пустыми глазами. Они глядели на сытых лошадей с подстриженными хвостами, высокую фасонную бричку, на кучера и на охранника-полицейского, но Ерофеева как бы не замечали. А между тем он иногда встречал знакомых людей, с которыми ему доводилось дружелюбно толковать о видах на урожай, когда он был агрономом. Ему случалось встречать приятелей, которые приходили к нему до войны поиграть в шахматы, выпить и закусить накануне выходного дня. Теперь они старались не смотреть в его сторону, да и ему не хотелось встречаться с ними взглядом.
Однако Ерофеев всё ещё считал, что он не совершил ничего такого, что вызывало бы к нему ненависть горожан и крестьянского населения. Его имя на приказах и объявлениях? Но разве он сам приводит в исполнение казни? Этим занимаются другие.
Однажды в седьмом часу утра его поднял адъютант Шнапека и заставил одеться. На этот раз ему было приказано надеть сапоги и непромокаемый плащ – было дождливое утро.
На улице его ожидали Шнапек и два офицера полевой жандармерии, сидевшие в автомобиле. Позади автомобиля стоял броневик. Шнапек посадил Ерофеева впереди себя и, положив ему руку на плечо, сказал:
– Мы едем в Тучково.
Ерофеев почувствовал некоторое беспокойство. Он слыхал о том, что в селе Тучкове убили немецкого солдата и ранили полицейского. Об этом селе в последние дни упоминал в разговорах с немцами переводчик Лукс. Теперь он понял, почему у городской заставы их ожидали солдаты, посаженные в грузовики.
– Вы должны помнить, что вы не только бургомистр, начальник города, но и начальник района, – сказал Шнапек. – И вы должны показать строгость. Полевая жандармерия и охранная полиция будут исполнять ваши приказы. Тот, кто останется жить, должен знать, что русских крестьян наказывал их соотечественник. Слишком много говорят о том, что мы плохо обращаемся с населением. Пусть люди видят, что поставленные нами власти сами расправляются с врагами нового порядка. Сегодня утром село Тучково останется только как название на карте...
Они поднялись на косогор. Дождя уже не было, день прояснился, в отдалении, у берёзовой рощи, показалось большое село. Золотая, осенняя листва белоствольных берёз, высокая белая колокольня над обрывом, рассыпанные по склону избы, мирный дымок из печных труб. Казалось, это прежняя, безмятежная сельская тишина.
Всего этого не стало спустя два часа.
Полдневное солнце высоко поднялось над дымящимся пепелищем. Пахло гарью, трупы людей валялись среди обуглившихся брёвен. Густой, чёрный дым поднимался над зелёным склоном, где ещё утром было село Тучково. У развалин взорванной колокольни рядом с полковником Шнапеком стоял багровый, вспотевший Ерофеев и глядел на толпившихся у ручья немецких солдат; красная от крови вода стекала с их рук.
Случилось то, что предвещал Шнапек: села Тучкова больше не существовало на русской земле. Столетиями здесь жили замечательные гончары, столетиями жили поколения русских крестьян; они видели закованных в латы ливонских разбойников-рыцарей, пережили эпоху военных поселений – дикую прихоть Аракчеева. Их прадеды, деды и отцы жили, трудились и находили вечное успокоение в берёзовой роще, на сельском погосте. Но осенью 1942 года село было стёрто с лица земли, через месяц только столб и доска с надписью «Тучково» напоминали о том, что здесь всего месяц назад жили русские люди.
Ерофеев возвращался в город. Он припоминал подробности происходившего сегодня. Да, он приказывал жечь избы, убивать, стрелять в детей, которых держали на руках женщины. Одну из этих женщин, учительницу Токареву, он хорошо знал. У неё была трёхлетняя дочь, и Ерофеев деловито спросил: «Ну, кого же первой, – вас или дочку?» – и Токарева ответила: «Меня...»
Потом он брал у Шнапека фляжку с ромом и пил, не пьянея, и снова пил... Он поклялся немцам быть их верной собакой, кровавой собакой, «Bluthund» – есть у немцев такое прозвище. Так оно и есть теперь...
Шнапек довёз его до дома. Он глядел на него с мрачной улыбкой, сам открыл ему дверцу автомобиля, и когда Ерофеев нетвёрдыми шагами прошёл в калитку, с удовлетворением кивнул головой. Теперь всё было в порядке. Теперь этот человек связан кровавой порукой с немцами. Комендант окончательно уверился в этом, когда два дня спустя в окно флигеля, где жил Ерофеев, ударила пуля и сплющилась, пробив бок пузатого самовара.
После страшного утра в Тучкове Ерофеев спал не раздеваясь. Он ездил, куда ему полагалось ездить, подписывал то, что от него требовал подписать переводчик Лукс. Потом он возвращался домой, в свои две комнаты, которые нехотя убирала глухая старуха – дальняя его родственница.
Дикий страх овладел Ерофеевым.
Охранники ходили под окнами флигеля, ночью с цепи спускали немецкую овчарку, которую прислал Шнапек. Немцы берегли бургомистра, им надоело менять людей, особенно после того, как погиб загадочной смертью предшественник Ерофеева – Котлов.
Был один человек, с которым мог бы встречаться Ерофеев, встречи с которым не боялся. Это Иноземцев, которого он знал понаслышке. Но Иноземцев всегда был в разъездах, он строил дорогу, и когда приезжал в Плецк, то пропадал у немцев. Немцы благоволили к Иноземцеву, особенно фон Мангейм. Иноземцев был красивый, весёлый малый, умел выпить, лихо сплясать, играл на гитаре. Всё ему давалось легко – даже дорога, которую до него не мог построить немецкий специалист инженер Гунст.
Однажды Шнапек сказал Ерофееву, что ему следует бывать по воскресеньям и праздникам в церкви. Ерофеев удивился, в церкви он не бывал с детства. Всё же он обрадовался: это как-то могло оживить его одинокую, однообразную, скучную жизнь.
Он был у ранней обедни в воскресенье. Народу было немного. Ерофеев чувствовал на себе взгляды окружающих, но когда он поднимал глаза, люди отворачивались, совсем как на улице... Ерофеев сказал Шнапеку, что в церковь он больше не пойдёт. Шнапек усмехнулся:
– Можете не ходить. Но вы должны поехать на квартиру к священнику отцу Александру и отвезти ему посылку с продуктами, подарок от немецкого командования, так и скажите.
Отец Александр был старый человек, года его подходили к восьмидесяти, но на жёлтом, пергаментном лице его светились живые, вспыхивающие лукавым огоньком глаза.
Он ничего не сказал по поводу посылки, которую вручил ему Ерофеев. Они сидели в полутёмной кухне у печки; здесь было теплее, чем в комнатах.
– Вы ведь здешний? – спросил Ерофеева отец Александр.
– Понятно, здешний... Нам не приходилось с вами встречаться по понятным причинам.
– Да, да, по понятным причинам. А вот теперь встретились, теперь я о вас слышал...
Ему, по-видимому, было трудно продолжать разговор.
– Должен вам сказать, – начал Ерофеев, – что немецкое командование на рождество решило сделать подарок здешним детям, послать им угощение. Насколько я знаю, предполагается устроить ёлку в школе и подарки доставят туда. А вы уж возьмите на себя труд раздать угощение детям...
Священник молчал.
– Какое ваше мнение по этому поводу?
Отец Александр кашлянул и, глядя в сторону, сказал:
– Вас интересует моё мнение?
– Конечно.
– Видите ли, ёлка – праздник весёлый, а тут война, в каждой семье своё горе, у того отца нету, у того брата или мужа... Как же тут веселиться? Вряд ли родители согласятся устраивать ёлку в дни общего горя... Тем более в городе всем известно то, что произошло на днях в селе Тучкове...
– А вы не боитесь, – спросил Ерофеев, – что ваш отказ будет сочтён за непочтительность к немецкому командованию? До сих пор немцы относились к вам хорошо, уважая ваш возраст и сан...
Отец Александр опять помолчал и вдруг, подняв на него глаза, сказал с недоброй усмешкой:
– Возраст мой, действительно, почтенный, семьдесят шесть лет, и в таком возрасте смерть не так уж страшна... Вообще русские люди смерти никогда не боялись, смотрели на неё как на нечто неизбежное. Бывают, разумеется, исключения... Больше у вас нет никаких дел ко мне?