Иван Чигринов - Свои и чужие
Отступив от буссоли, Нарчук поглядел на Афонченко, потёр веки, будто врачуя усталые глаза, и с горечью сказал:
— Почему они не разрешают её похоронить?
— У них, небось, свой расчёт.
— Думаешь, ждут, пока кто-нибудь не выдержит и кинется спасать?
— Ну, спасать её уже поздно, — сказал Афонченко, — но если и сегодня они не снимут её, то нам надо заняться этим.
Нарчук подумал, кивнул:
— Вернутся Дорошенко с Кузьминым, втроём пойдём туда ночью, перенесём сюда, похороним. Так что можешь копать могилу.
— А я бы назло немцам сделал иначе. Похоронил бы в местечке, на площади, и красную звёздочку поставил бы на могиле, пускай все видят.
— Боюсь, что из этого ничего не выйдет, Данила Алексеевич, немцы выкинут твою звёздочку и разроют могилу, если до худшего не додумаются.
— Откопают и снова повесят?
— Не исключено. Это зависит от того, много ли она вреда принесла им, сильно ли разозлила…
— Ну, коль не дают похоронить…
— Нет, видимо, они ведут себя так потому, что хотят запугать народ.
— Тем более надо как можно скорей вмешаться в это дело.
Нарчук снова подумал. Потом твёрдо сказал:
— Решено. Вот только дождёмся хлопцев. Кстати, я надеялся, что они сегодня ночевали у тебя.
— Я же говорю — один был как перст. Пойдём-ка, Митрофан Онуфриевич, в шалаш. Я тебе сто граммов налью, что-то ты сегодня не такой как всегда. Может, захворал? Или это снег на тебя так подействовал?
— Чего-то всего ломает.
— Гляди, не вернулась бы твоя старая хвороба. А то ребята рассказывали, как ты мучился. Так пойдём полечу.
Не ожидая согласия, Афонченко повернулся и пошкандыбал к костру. За ним, немного постояв, двинулся и командир отряда.
Нарчук знал, что партизаны иногда нарушали приказ и пользовались самогоном не только в хозяйственных целях, особенно если кто возвращался с задания промокший и продрогший. Потому и не возразил Афонченко, в конце концов, может, теперь как раз тот случай, когда без «сугрева» нельзя обойтись.
Афонченко подступил близко к костру, подбил здоровой ногой к середине обгоревшие дрова, потом глянул на командира и совсем весело спросил:
— Ну так как?
— Давай, — словно в отчаянье, махнул рукой Нарчук. Несмотря на больную ногу, Данила Афонченко ловко, на удивление Нарчуку, сиганул через порог, сделанный из тёсаного нового бревна, в шалаш, вход в него прикрывался циновкой из соломы, и вскоре вынес оттуда, держа за ручку, чуть ли не литровый ковш, на котором лежал ломоть хлеба. Можно было в ужас прийти и помянуть черта при виде такой посудины. Но ковш был не полный, и Нарчук это сразу почувствовал, взяв его из рук Данилы. И вроде успокоился. А Данила тем часом хлопотал о закуске для командира — полез в карман длинного, с меховым воротником, суконного пальто, потерявшего свой первоначальный цвет, — не то было чёрное, не то темно-синее, а скорее всего просто грязное, — достал большую неочищенную луковицу.
— Вот, — торжественно подал он её Нарчуку, который с нескрываемым недоверием следил за манипуляциями Данилы в кармане. — Других лакомств у меня теперь нет.
— При такой закуси недолго и спиться, — сказал на это Нарчук.
— Ну, обо мне ты не заботься, но ежели себя имеешь в виду, то… Словом, я теперь далеко не загадываю.
— А напрасно.
Нарчук сел на корягу, поставил рядом ковш, накрытый ломтём хлеба, луковицу зажал в ладони.
Афонченко между тем почему-то вдруг помрачнел, словно это командирово «напрасно» ударило его и задело за живое. Перемена в нем совершилась резкая. Он и на корягу рядом с Нарчуком не садился, но и не мог стоять неподвижно, стал, прихрамывая, кружить у костра, который все струил от себя незаметное со стороны, но жгучее тепло.
Волнения Афонченко, конечно, нельзя было не заметить, хотя Нарчук не догадывался, какая причина вызвала его; командир отряда следил долгим взглядом, как хромает, будто напоказ, вокруг костра его партизан, потом как-то сокрушённо усмехнулся, пожал плечами и решительно поднёс ковш к губам; пил он, стараясь не дышать носом, чтобы не отдавало неприятным запахом, который чаще всего сопутствует самодельному дурнопьяну, и зря: лесник Абабурка умел гнать самогон чисто, как и надлежит, если гонишь его из отборного жита, и картошки; самогон оказался холодным, недаром стоял в настывшем шалаше да ещё в жестяном молочном бидоне, а хлеб почему-то был невкусный и даже ломкий, словно выпекался в великий пост и с разными примесями, зато луковица показалась Нарчуку сладкой — недаром Афонченко подносил её с такой торжественностью!
Отпив из ковша и вслед за тем закусив, Нарчук поставил ковш сбоку на корягу; не решился он доесть и хлеб с луковицей, положил с сожалением подле себя. Тепла от выпитого самогона он внутри не ощутил, наоборот, показалось даже, что его прознобило. Но тот привкус, который чувствовал во рту Митрофан Онуфриевич после сна, самогон отбил сразу, и командир отряда подумал скоро, что только ради этого уже стоило сегодня согрешить. И ещё он подумал, что сейчас переведёт дух и снова приложится к ковшу, чтобы заодно уж и согреться.
— Ну что ты закружил, замахал крылами, как тот аист? — наконец спросил он Афонченко, который, не останавливаясь, шагал вокруг костра.
Тот не сразу откликнулся па его голос. Успел ещё раз приложиться к ковшу и тем же порядком закусить, пока Данила Афонченко решился на дальнейший разговор. Но когда он заговорил, то на лице его уже не заметно было и следа недавней мрачности.
— Говоришь, как аист, крыльями машу? — остановился он напротив Нарчука и улыбнулся.
— Ну.
— А потому машу, что неспокойно мне здесь.
— Известно, одному да ещё на опушке леса.
— Ты меня не так понял, — покачал головой Афонченко.
— Так выражайся ясней.
— Вообще в этом лесу неспокойно. Я думаю, всем тут неспокойно. И тебе тоже.
Командир отряда пожал плечами.
— И комиссару небось…
— Но место-то это мы с общего согласия выбирали. В том числе и с твоего.
— Да. Тогда думалось, что это и вправду самый лучший выбор.
— А теперь?
— А теперь я думаю, что это не так. Теперь я думаю, что не зря наши товарищи не любят здесь засиживаться. Хотят скорей задание получить. Это я только теперь понял, когда пожил один в шалаше, беззащитный и бессильный.
— Никак хочешь растрогать и меня? — прищурил глаз Нарчук. — У тебя же, считай, каждую ночь кто-то ночует…
— Ежели бы только в этом было дело, — вздохнул Афонченко.
— А в чем же?
— А вот в чем!…
В ожидании, пока Афонченко начнёт говорить дальше, Нарчук поставил левую ногу на корягу, охватил острое колено руками.
— Я много думал теперь о нашем положении. Благо, никто не мешает. Во всяком случае, днём. Дак вот, вспомнилась одна сказка. Про зайцев.
— Ну-ну. Давай свою сказку. Послушаем. — Нарчук снова усмехнулся. Выпитый самогон все-таки встряхнул его: в голове, правда, не прояснилось, однако уже не мозжило, как до сих пор, тело, а главное, воцарилась некая успокоенность, или лучше сказать — уют в душе.
— Я расскажу, а ты пораздумай на досуге, что к Чему. Сказки всегда человеку ума прибавляли. Может, и эта пользу принесёт. Жил да был в лесу самоотверженный заяц. И вот однажды он перед волком провинился. Ну, в чем провинился, этого никто не ведает. Может, в том, что в одном лесу вместе с волком оказался. А может, вправду замыслил недоброе. Одним словом, попался косой на глаза серому волку. Как на грех, пришлось ему бежать мимо волчьего логова. «Постой-ка!» — кричит ему волк. А заяц не только не выполняет приказа, а ещё больше ходу наддаёт. Разозлился волк, бросился вдогонку. Догнал. Говорит: «За то, что по первому слову не остановился, вот тебе моё решение: съем я тебя, ну а поскольку сейчас я сыт, и волчиха моя наелась до отвала, и запасы у нас немалые, то сиди ты, косой, у этой кочки, жди очереди. Ежели проявишь при этом похвальное смирение, может, я тебя и помилую». Сидит заяц у кочки, не пошевельнётся. Глянет в сторону волчьего логова, а там хозяин ходит. Или того хуже — выйдут волк с волчицей из логова и ну прогуливаться мимо кочки, где вот уже который день сиднем сидит заяц, поглядят на него и о чем-то начнут шептаться; волчица от волчьих слов даже облизывается, а у зайца сердце тем часом — тах-тах-тах-тах… Зато по ночам легче косому. Снится ему, что волк не только простил его, а и чином наградил, и пока заяц выполняет разные поручения, волк к его зайчихе наведывается, конфетки носит. Ну, правда, это всего только сон. Но однажды будит косого бывший его сосед. Говорит: «Что ты все сидишь, не знаешь даже, что вокруг делается? Мотай-ка отсюда!» Самоотверженному зайцу, известно, хочется на волю, но как поглядит в сторону волчьего логова, снова шевельнуться не может, страх обуял. «Не могу, — говорит соседу, — волк рассердится». — «Ну, как знаешь, — удивляется гость, — а я убегу». А наш заяц как начал его упрашивать: «Останься и ты тут, у кочки, а то волк поинтересуется, кто прибегал да чего хотел, может в заговоре нас обвинить…»