Луи де Берньер - Бескрылые птицы
Оглядываюсь назад, и первым делом вспоминается наша вера в священную войну. Нам без конца о ней твердили, в каждом подразделении талдычил имам, и сам Султан объявил джихад. Первый бой случился в День жертвоприношения, и тогда все поняли: ягнята — это мы. Теперь-то я сомневаюсь, что война бывает священной, ведь она порочна по своей природе — собака, она и есть собака, и, поскольку никто не прочтет этих строк прежде моей смерти, скажу еще: по-моему, и Бога-то нет. Я говорю так, потому что видел и сам сотворил слишком много зла, когда еще верил в Него, и считаю, если б Господь существовал, Он бы не допустил такого ужаса. Я не осмеливаюсь ни с кем делиться своими мыслями, и каждую пятницу, как все, хожу в мечеть, перебираю бусины на четках. Я соблюдаю пост в Рамадан и в молитвах стукаюсь лбом о землю, но все время думаю: сколько же почтенных лицемеров вроде меня делает то же самое? Наверное, если Аллаха нет, тогда все необъяснимо, что очень тяжело принять, а если Аллах существует, то он не добрый. Теперь, по прошествии лет, я могу сказать, что война была священной совсем по другой причине — она заставила Турцию вылезти из чрева матери-империи, умирающей в родах.
Но тогда никто не сомневался, что идет священная война, всех нас пьянила идея мученичества, а имамы твердили, что погибших на святой войне встретит сам Пророк в саду, где его обитель, и нас отнесут туда зеленые райские птицы, прилетающие лишь за мучениками, и мы знали, что Аллах посулил нам успех, и понимали, как трудно попасть в рай, и как легко — в ад, а нам дается шанс прямиком и без всяких вопросов отправиться на небеса. Мы прекрасно себя чувствовали. Прольешь каплю крови, и она мгновенно смоет все грехи, Аллах не станет нас судить, а в день воскрешения из мертвых каждый получит право назвать семьдесят человек, кого хотел бы видеть рядом, и они войдут в рай, все родные и друзья будут с нами, но самое приятное — в раю мы получим по семьдесят две девственницы, которые будут нас услаждать. В разгульном настроении мы частенько говорили о семидесяти двух девственницах, а что сильнее будоражит воображение, когда ты молод? Мы качались между тем и этим светом и радовались, потому что до вечного блаженства рукой подать, а стена, отделяющая от него, тонка, как бумага, на которой я пишу, и прорвать ее так же легко. Многие, и среди них я, дали клятву мученичества, положив руку на Коран, но уже тогда мне казалось, будто что-то неправильно, и я таки понял, почему христиан не пускали на фронт: они бы сомневались в священной войне и могли остудить наш восторг, ибо выплеснутое сомнение растекается, как вода. Я хорошо помню, что сражался, как мастифф с волком, верил в священную войну и считал себя непобедимым, когда рядом Господь. Сказать по правде, мне нравилось воевать. Когда начинается атака, тебя охватывает дикое возбуждение, ты действуешь, страх и дрожь отступают. Иногда при воспоминании о том восторге мне становится грустно, потому что я никогда не был счастливее, чем в те дни, когда обладал такой верой и считал, что исполняю божеское дело. Я улыбаюсь, вспоминая, как завидовал всем солдатам 57-го полка, убитым в первом же бою, когда Мустафа Кемаль приказал не только сражаться, но умереть, сказав, что своей гибелью они выиграют время и подкрепление успеет подойти, и все погибли, включая имама и водоноса. Но сейчас я рад, что оказался в другом полку. Разумеется, мне никогда не забыть, как выбрасываются лестницы на бруствер, знаменосец развертывает белый стяг с красным полумесяцем и звездой, а мы с именем Аллаха карабкаемся по лесенкам, вываливаемся из траншей и атакуем неприятеля. Мы все знали, что попадем в рай. Конечно, знаменосца всегда убивали первым.
Сердце обрывается, как подумаю о восьми годах хаоса и разрушения на двух войнах. Смогу ли я изложить все, что узнал, и узнал быстро?
Меня приписали к 5-й Армии, и я прибыл в Майдос ранней весной или в конце зимы, это как вам угодно. Там оливы и сосны одинаковой высоты. На камнях рос ладанник, рдели маки краснее голубиной крови, распускались сирень и розовая мальва, цвели маленькие любки, ромашки и душица, острая и жгучая, как перец, и еще крохотные красные цветы с черной сердцевиной. На улицах старики и мальчишки продавали баранки, нанизанные на палку. Вместе с другими новобранцами я целые дни проводил на маршах, и сейчас мне кажется, будто за время службы протопано столько, что хватило бы трижды обогнуть земной шар. Транспорта никакого не было, и мы исходили край вдоль и поперек. Удивляюсь, как от всей этой ходьбы не стер себе ноги до култышек, а сколько сносил ботинок — и не подсчитать. Всякий, кто был солдатом, понимает ценность ботинок. Бывало, ждешь, чтобы кого-нибудь убили, и тогда подбираешь себе пару получше; обувь снимали и с убитых врагов, и с товарищей, а подчас приходилось воевать босиком. Если у тебя имелся закадычный друг с хорошими ботинками, он извещал, кто их унаследует после его гибели. У меня был товарищ по имени Фикрет, его убили, но перед тем мы заключили такое соглашение. Я сказал:
— Если меня убьют первым, возьми мои ботинки.
А он ответил:
— Если первым убьют тебя, я бы предпочел твоих девственниц, семьдесят две штуки. Может, удастся прислать из рая?
Мы посмеялись, но первым убили Фикрета, и я взял его ремень, он был лучше моего, и что оставалось патронов. Из снайперской винтовки я уложил пятнадцать франков, и вот так за него отомстил.
Поначалу у меня не было нормальной формы. Я облачался в разношерстные обноски белого летнего обмундирования, а вместо «энверки» носил феску. Мой первый капрал приказывал замазывать ее грязью, чтоб не маячила, и ржал, когда я неохотно подчинялся, но потом при обстреле феску сорвало, и я ее больше не видел.
Майдос был славным приморским городком с ухабистыми, мощенными булыжником улицами, где на крылечках спали собаки с ласковыми глазами. Там росли фиги и виноград, по вечерам громко чирикали воробьи. Мекали дуры-козы, мычали скорбные коровы, перекукарекивали друг друга петушки. На оживленной улице располагались греки-ювелиры. Старик торговал рыбой, нанизанной за жабры на веревку. Помнится, нас почти сразу отправили в Дивринскую долину, и я написал большое ответное письмо матери, где рассказывал о тамошних красивых местах, после ее письма ставших еще прелестнее. Кажется, я написал, что по возвращении домой хочу жениться. Интересно, что стало с тем письмом? Не могу представить, чтобы мать его выбросила. Потом мне больше не разрешали писать, да и все равно уже подходили огромные корабли франков, скоро предстоял бой.
Меня сразу отрядили в помощь полевой артиллерии. Большие корабли были на подходе, франки хотели пробраться через минные заграждения и взять Стамбул, но корабли не могли пройти, пока не сделают проходы, а тральщики не могли приблизиться, пока не подавят наши пушки, но корабли не могли их подавить, пока не сделаны проходы. В трудную ситуацию попали франки.
Я в жизни не видел ничего подобного тем кораблям. Их было, наверное, штук шестнадцать. На словах не объяснить, какие они были огромные. Как острова. Они заливали небеса черным дымом, и в голове не укладывалось, что их чудовищные пушки созданы человеческими руками. Когда корабли заполнили море, наши сердца екнули, мол, дело гиблое, но офицеры держались уверенно, не давали нам продыху, и от них мы черпали надежду.
Знаете, что самое удивительное в солдатской службе? Тебе постоянно приказывают совершить самоубийство, и ты подчиняешься. Удачно, что многие из нас хотели попасть в рай. Почти все атаки велись в лоб на хорошо укрепленные позиции. Так воевали и франки, и наши. Видя перед своими траншеями горы неприятельских трупов, мы начинали их жалеть. Интересно, а они нас жалели, когда видели груды мертвецов перед своими окопами? Иногда убитые вперемешку с ранеными лежали в три слоя.
Еще до моего прибытия линкоры франков смели форты в Седдюльба-хире и Кумкале, а потом высадили десант, чтобы захватить и окончательно их уничтожить. Наши войска отошли, но потом вернулись и выбили франков. Вот так мы и воевали. Отходили, а потом всегда возвращались. У одного солдата по имени Мехмет заело винтовку, и он кидался в неприятельского моряка камнями. Мустафа Кемаль ставил его в пример, этот случай стал известен по всей Турции, и потому, наверное, солдат прозвали «мехметчиками». Конечно, слыша это имя, я всегда вспоминаю старого друга и думаю, где он, жив ли.
У нас еще оставались тяжелые орудия в Чанаккале, по ту сторону пролива, и в фортах Килитбахира. Франки уничтожили форты с пушками, но не могли справиться с нашими полевыми орудиями и мобильными гаубицами. Имелись у нас и торпедные аппараты. Я был рядом с Килитбахиром, это неподалеку от Майдоса, но, к счастью, не в самом форте, потому что корабли выпустили по нему сотни снарядов. Представьте, как в земле раззявливаются огромные дыры, над головой летят осколки камней и комья глины, но нет врага, чтобы в него вцепиться. Вообразите грохот, как при конце света: раскат грома, треск молнии, свист, вой, удар и странные промежутки абсолютной тишины. Представьте стоны и бульканье раненых, самые разные вопли, от тихих и мелодичных до пронзительных, врезающихся в мозг. Вообразите, что вы измазаны и взмокли, грязь коростой запекается на теле, сплошь порезы, и на грязной корке проступают темные пятна крови. Почувствуйте, как жажда дерет распухшее горло, ты будто наглотался сухих листьев и не можешь вздохнуть. Потом корабли франков обстреливали нас шрапнелью, но ее разрывы не причиняли вреда, потому что мы прикрыли траншеи. Используй франки бризантные снаряды, нам бы конец, но их, видно, не осталось. И у нас, бывало, кончались снаряды. Любопытно, что от их бризантных снарядов ты весь желтел и походил на канарейку.