Сигурд Хёль - Моя вина
— Все уже в порядке! — сказала она.
Облегчение было слишком велико, счастье слишком невероятно. У меня это не укладывалось в голове, я думал — я сплю, не верил собственным ушам, боялся слово сказать, несколько секунд сидел молча. Потом переспросил.
Она подтвердила. Все в порядке. Это… это пришло. С запозданием на две недели, правда…
Может, именно в ту минуту я и потерпел свое истинное фиаско.
Я заорал, я захохотал, я вскочил со стула, подбежал к ней, стал ее трясти. Радость оглушила и ослепила меня.
Она не разделяла моего ликования. Она устала, сказала она. Конечно, еще бы, я понимал. Да, она измучилась от этой нервотрепки, такая слабость, и…
Тут до меня дошло, что ведь это, в сущности, ненормально, так не должно быть и какая, собственно, могла быть причина, из-за чего это…
Она мне объяснила. Видимо, просто нервы были слишком возбуждены. А в таких случаях, она слышала, часто бывает, что… запаздывает. От этого тоже начинаешь нервничать, ну и… ну, и в этом все дело…
Немного странно было, что она такая отчужденная. Такая далекая-далекая и… и не радуется почему-то, как должна бы. Не радуется так, как я.
Ну конечно, она рада, возразила она. Но, наверно, ей надо время, чтобы немножко опомниться, и потом — она неважно себя чувствует.
Внезапно спавшее во мне пробудилось вновь. Я так жаждал ее близости, почувствовать ее, ощутить — конечно, все нельзя, я понимаю, но хоть бы…
Она не хотела. Я почувствовал, что это всерьез. Ей, кстати, уже пора, заторопилась она. Она только на минутку удрала из дому, чтобы сообщить мне.
А когда мы теперь увидимся? Пусть она приходит поскорее, как можно скорее!
Конечно, она придет, как только сможет. Сейчас ей трудно сказать, когда именно.
Она говорила это уже в дверях. Она улыбалась так странно, так печально, так грустно — как старый человек улыбается далекому воспоминанию молодости.
Потом я часто вспоминал эту улыбку, почему-то она осталась у меня в памяти, но в тот момент я не придал ей никакого значения.
Больше я не увидел мою Кари.
В первые дни, первые недели я ничего не понимал, не предчувствовал. Я думал: что-то ей помешало. Потом стал думать: она заболела. Я стал бродить по улицам в надежде встретить ее. Бродил каждый день часами, но ее нигде не было видно.
И тогда постепенно стало закрадываться предчувствие. Оно подкралось ко мне неслышно, дохнуло первым холодом грядущей зимы. Холод его становился все ощутимей. Я мог, например, сидеть у себя в комнате и ждать (я все еще ждал) — и вдруг меня пронизывала догадка, такая леденящая, что я вскакивал, чтобы посмотреть, не открыто ли окно прямо в промозглую октябрьскую темень.
Догадка, холодная и неумолимая: она с тобой порвала. Покончила, в ту самую неделю.
Но отчего? Почему?
Прошло довольно много времени — и время это было для меня мучительно, — пока постепенно, шаг за шагом, сопротивляясь, я, наконец, не осознал — ну, если не самое страшное, не то, что произошло на самом деле, то по крайней мере то, что мне казалось самым страшным: молодая девушка, влюбленная в меня и любимая мной, могла столь решительно покончить с этой любовью, что даже ни разу не захотела меня больше увидеть. Сознание это пробивалось ко мне содрогавшими меня толчками и когда подошло вплотную — это было все равно что увидеть внезапно первый холодный снег в раскрытое окно. Нет, хуже — все равно что самому оказаться голым на улице, в леденящей морозной мгле.
Она ушла от меня потому, что считала меня ничтожеством. Таков был факт, с которым мне предстояло примириться, в сознании которого предстояло жить дальше. Я ее больше не видел. Месяц шел за месяцем, год за годом, а с моим чувством к ней происходило что-то странное. Оно не проходило. Скорее, можно сказать, наоборот.
Не то чтобы я о ней беспрестанно думал, вспоминал каждый день. Бывало, не вспоминал неделями. А потом вдруг она снова мной завладевала; и случалось, с такой силой, что я снова — в который раз! — принимался бродить по тем же самым улицам, что много лет назад, в безумной надежде встретить ее.
Я строил всякие дикие планы, как вернуть, перечеркнуть случившееся. Объяснить, исправить…
Господи, если б я осмелился тогда на этот шаг! Сказал бы: «Это судьба! Решено! Поженимся!»
Но, может быть, еще не поздно?
А иногда все было по-другому.
Мысль о ней подкрадывалась и мучила неожиданно, необъяснимо. И если я бывал один, я буквально корчился в своем кресле от стыда, горя и тоски. Пока мне не удавалось, наконец, снова загнать эту мысль во тьму, из которой она явилась.
Только уже много, много времени спустя мне удалось фальсифицировать все настолько, что я мог вспоминать о том времени даже с какой-то светлой печалью.
О том, что Хейденрейх женился, я узнал от знакомых медиков. Их это удивило. И потом, все произошло так быстро. Никто, как говорится, и опомниться не успел. Жену его никто из них не видел.
— Не иначе, какая-нибудь старая карга с тугим кошельком! — так они предполагали.
Дальше я не стал слушать. Хейденрейх меня больше не интересовал.
Женитьба Хейденрейха — мне никогда в голову не приходило связывать это как-то с собой, с тем, что меня касалось.
Вот как? Никогда?
Я ее больше не видел, его тоже. Но однажды, возможно, видел их обоих вместе.
Это было как-то вечером. Я тихонько брел по улице. Брел в надежде встретить ее. На некотором расстоянии впереди меня шли двое, но я видел только неясные силуэты, был темный ноябрьский вечер с дождем и снегом. Пара вошла в ресторан, и в тот самый момент, когда свет из открытой двери упал на них, я подумал: «Это она! Это он!»
Дверь закрылась за ними. И в следующую секунду я отбросил эту мысль как невероятную. Я уже привык, что при виде любой жепской фигуры на расстоянии меня пронизывало: она!
Сама мысль показалась мне настолько абсурдной, что я даже не вошел вслед за ними проверить. Я ведь и не подозревал никогда…
Вот как? Не подозревал?
А почему же в своих записях мне так важно было воскресить всю эту историю с Кари?
И как случилось, что я столь основательно забыл, где на этом свете дом Хейденрейха?
И почему в отеле я все время подходил и смотрел в окно? Кого я надеялся и боялся увидеть там?..
Но тут — стоп. Дальше думать об этом не получалось. То, что случилось, перевернуло мир. И я уже не помнил хорошенько, каким он был до этого, — не помнил, что я знал, чего не знал, о чем догадывался, о чем не догадывался…
Из всего, что произошло со мной той проклятой осенью, только одно принесло мне позже известное удовлетворение. В те годы в среде студентов Осло существовала некая группа радикального направления. Руководителем ее был длинный, тощий, лысый юноша — в своем роде, мне кажется, гений. Он обладал, в частности, одной удивительной способностью: он мог преподнести что-нибудь совершенно неожиданное в такой. логически убедительной форме, что тебе тут же все становилось ясно и через секунду ты уже думал то же самое. Тем самым мысль делалась как бы твоей собственной, и ты был в восторге от своей гениальности.
Группа эта собиралась переделывать мир. Все прогнило, все старики болваны, настало время великого переворота.
Я был их ярым поклонником и приверженцем. Я тоже считал, что мир устроен довольно идиотски и не мешало бы многое переделать. По сути, все ведь было так просто, особенно когда я слушал этого длинного и через секунду уже начинал думать его мыслями.
Но та осень многое для меня изменила. У меня впервые появилось ощущение — и оно все росло, — что многое в этом мире страшно запутанно а сложно. В частности, закралось подозрение, что мое фиаско обусловлено не столько несовершенством окружающего внешнего мира, сколько несостоятельностью моего собственного, внутреннего мира. Я стал смутно догадываться, что между тем и другим существует некая связь, что я не могу изменить внешний мир, пока не укреплю свой собственный, внутренний. Я стал подозревать, что сделан не из того теста, из какого получаются великие бунтари. Постепенно я отдалился, а потом и совсем вышел из кружка; кстати, вряд ли кто-нибудь заметил мое отсутствие: я никогда не был на виду.
Пришедшая ко мне самостоятельность суждений — вот, собственно, единственное, чем мне оставалось утешаться впоследствии. Негативное утешение. Впрочем, я так никогда и не решил свои внутренние проблемы до конца. Да и вообще никогда уже ничто в жизни не стало для меня по-настоящему важно и нужно, как это было в те удивительные четырнадцать дней ранней осенью двадцать первого года. Те четырнадцать дней — то была моя молодость.
Все шло хорошо, все шло отлично. Но какое это имело значение? Мне было, по существу, все равно. Самое ужасное, что только тогда, когда у меня выработалось именно такое отношение к жизни, — только тогда все у меня действительно пошло как по маслу. С этого времени жизнь словно сказала мне: теперь ты мне пригодишься!