Сигурд Хёль - Моя вина
Каждый вечер, в пять часов — одно и то же, снова и снова. Она приходила, бледная, молчаливая, но с искрой надежды во взгляде. Каждый раз те же два слова: не вышло. Каждый раз она снова уходила, оцепенелая, с безжизненным лицом.
Через два-три дня я стал бояться этого свидания хуже смерти.
Раза два она плакала. Это было немного лучше, потому что тогда я становился немного изобретательнее в утешениях.
Один раз я говорил такие глупости, пытаясь ее утешить, что она даже улыбнулась, и тогда на минутку стало гораздо-гораздо легче.
Мы не прикасались друг к другу все это время. Не поцеловались ни единого разу. Оба мы были так испуганы, что это нам и в голову не приходило. Время радостей миновало.
Тысячи мыслей и планов возникали у меня в течение этой недели. Америка — уехать нам обоим в Америку, но въезд был запрещен, разрешения ждали месяцами. Поехать домой и поговорить с отцом, но тут сразу задвигался некий занавес: за занавесом был страх, всевозможных видов страх, все, что копилось во мне с тех времен, когда я был ростом с вершок, и до проклятого моего настоящего. Нет, я не мог поехать поговорить с отцом. Что угодно, только не это…
Но он разговаривал со мной. Он сидел в темном углу комнаты — случалось даже, средь бела дня, — и смотрел на меня грозно, и шевелил губами; слов я не слышал, я все-таки еще не совсем с ума сошел, но в то же время слышал: «Что я говорил. Что я говорил. Что я говорил».
Нет, это ни к чему не привело бы. В этом я был уверен.
Уверен ли я в этом и поныне? Может, и не привело бы ни к чему. А может, изменило бы все, все…
Подумав об отце, я невольно стал думать о браке.
Но одно это слово внушало мне страх, не уступавший, пожалуй, тому самому страху за занавесом.
Брак — это означало конец молодости, радости, влюбленности, всему. Брак — это означало пожизненную тюрьму, к которой приговаривали в наказание — о, в наказание за то, что ты рожден человеком и позволил себе роскошь быть молодым и любить. Брак - это означало: орущие дети, пеленки, двуспальная кровать с ночным горшком под ней, а в этой кровати, спиной друг к другу, лежат двое и храпят — и, несмотря на это, появляются все новые и новые дети, и денег вечно не хватает, а дети сопливые, и попадают под трамвай, и дерутся на улице, и разбивают в кровь носы, и ревущие являются домой — э-э-э! — а-а-а! — и сам ты злой и раздраженный — опять каша пригорела! И будет ли когда-нибудь покой от этих детей?! Могу я, наконец, поработать спокойно?! Брак — это означало стареть, и опускаться, и становиться карикатурой на самого себя, и даже не замечать этого, потому что подкрадывается это так незаметно, так незаметно; это означало превратиться в обрюзгшего мужчину с брюшком и пузырями на коленях брюк, лоснящихся сзади, и плоскостопием, и ночными туфлями, которые надевают, отправляясь в спальню, где храпят на пару с супругой — своей избранницей на веки вечные. Брак — это означало терять волосы, и зубы, и радость жизни, и быть избранному в ландстинг, и войти в комиссию по охране прав детей и одиноких матерей, и чтобы потом тебя отвезли на кладбище ногами вперед, а сзади черная процессия, и сеет ноябрьский дождь пополам с мокрым снегом, и деревья стоят без единого листика. Брак-это означало быть запертым в стойле, как скотина на зиму, это означало забыть собственную юность и пресытиться постепенно тем, в кого когда-то был влюблен, и сидеть вечерами, и смотреть в огонь, и плевать в потолок, и приговаривать: да, вот так-то. Вот так.
Брак — это означало, короче говоря, нечто прямо противоположное молодости и влюбленности. Молодость и влюбленность — это был райский сад, но в один прекрасный день являлся Великий Сторож и говорил: «Ха-ха! Вот я вас и поймал! Вы думали — о несчастные! — что жизнь — сплошные пляски, да песни, да игры? Так нет же, извольте теперь поучиться кое-чему другому! За удовольствия платить положено, уважаемые дамы и господа! Любишь кататься — люби и саночки возить! Вон отсюда, вон! Туда, где плач и скрежет зубовный!»
Но мало этого — в понятии брака заключалось для нас что-то еще худшее, еще более страшное, и мрачное, и опасное, чего я даже не мог бы объяснить. Вступить в брак — это было все равно что войти в темную пещеру, без выхода на другом конце, а где-то там, глубоко во мраке, притаился дракон и ждет тебя.
Откуда я набрался этих представлений — сам не знаю. Но они жили во мне и теперь вылезли на свет, словно водяные и тролли из сказок, и плясали вокруг, и строили мне рожи, и указывали на меня пальцами.
Что касается нас с Кари — задумывался ли я, в сущности, о нашем будущем в продолжение этих счастливых четырнадцати дней? Нет, все это были скорее чувства, чем мысли, чувства, которые все разбухали и разбухали, грезы о рае, который спустился вдруг на нашу грешную землю. А мысли, если это можно назвать мыслями, сводились, пожалуй, к тому, что так у нас будет всегда, мы никогда не расстанемся, но никогда и не свяжем друг друга, а будем просто приходить друг к другу, свободные, полные доверия. Мы обманем их всех и будем влюбленными, юными и счастливыми, пока не умрем когда-нибудь в глубокой старости, рука в руке.
А тут я начал вдруг понимать, что вместо вечного рая дело, по-видимому, идет к браку. Надо было на что-то жить. Занятия могли подождать. Заниматься, кстати, можно и ночами. На третий день я уже читал объявления в газетах о вакантных должностях, но ничего не отыскал. На пятый день я зашел в школу, где мне перепадали иногда частные уроки, узнать, нет ли у них вакансии на зиму. Ничего не было. Положение становилось серьезным. Как я ни был молод, но уже тогда я постиг закон, что неудачи приходят полосами. Я попал именно в такую полосу. Предстояло быть готовым ко всему.
Как просуществовать? Снять где-нибудь комнатку с кухней? но смогу ли я заработать на двоих?
Я сидел в своей комнате и подсчитывал. Квартплата, хлеб, масло, кофе, табак — нет, табак, пожалуй, вычеркнем…
Она ни разу не произнесла слово «брак» за эти дни.
На шестой день я пошел к Хейденрейху.
Я так нервничал, что сам себе удивлялся. Ведь в общем-то в этом не было ничего особенного. Как-то весной он сам заговорил об этих вещах, лично я об этом никогда не заговаривал, был слишком стеснителен, а кроме того, боялся — лучше не произносить ничего такого вслух, еще накличешь беду.
Я не был суеверен, разумеется. Я просто-напросто не хотел ни о чем таком говорить.
Ну, а он не боялся, говорил. Он сказал, что для хирурга это не проблема. Пустяковое дело, в сущности… Дальше распространяться он не стал.
Я шел к Хейденрейху. И ужасно боялся, сам не внаю чего. И говорил самому себе: ну вот, теперь дошло до точки! Что я под этим подразумевал — неизвестно.
Хейденрейх ограничился коротким «нет». Он этим не занимается. Мне лучше обратиться к другому врачу. К какому другому? Ну, к какому-нибудь другому.
Тогда меня прорвало. Отчаяние всех этих дней обратилось за одну секунду такой яростью, что я готов был его задушить. Вместо этого я разразился ругательствами.
Я назвал его трусливой собакой, предателем, лицемером и ничтожеством. Я сказал, что его ответ даже обрадовал меня, — теперь я, наконец, знаю, чего он стоит. Я это всегда подозревал, а теперь, наконец, точно убедился — скоро и все другие убедятся. Не всегда выгодно следовать только своей собственной выгоде — когда-нибудь он это поймет, к своему собственному ве- личайшему изумлению.
Я кончил чем-то вроде проклятия:
— Пусть у тебя у самого родится когда-нибудь нежеланный ребенок! И пусть у тебя никого не родится, когда ты захочешь! Да не будет тебе счастья на земле!
Когда я уходил, он стоял и смотрел мне вслед бледный, онемевший.
А на следующий день она пришла ко мне и сказала, что все уже в порядке.
Улица, по которой я шел, была уже не улица, а дорога с канавами по обеим сторонам. Я несколько раз оступался.
Вечер был темный, как запертая темная комната. Я не различал, где земля, где небо; с трудом различал собственную руку, когда подносил ее к лицу. Я двигался ощупью, не видя, что впереди.
Иногда я различал полоски света, узкие, как лезвие ножа. Неаккуратное затемнение. Но я не думал о затемнении и всяких таких вещах. Смутно думалось, что вот я иду во мраке, по самому краю ада, а полоски эти — узкие щели в тоненькой стене, которая отделяет меня — отделяет меня от этого.
Дождь уже не лил, как раньше; но это не имело значения; я так промок, будто долго-долго лежал где-нибудь в воде. Шляпа была как мокрая тряпка, вода просачивалась сквозь нее и стекала на шею каплями, равномерно и безостановочно, как песок в песочных часах.
Я думал — чуточку высокопарно, — что вот простирается передо мной дорога во мраке, и вся моя Норвегия во мраке, и весь мир во мраке. Миллионы людей затаились во мраке и ждут; растерянные, отчаявшиеся — ждут с надеждой рассвета, скорого, а может, еще очень далекого. Я не знал, сколько я уже прошел, долго ли иду. Я свернул. Оставалось еще многое…