Кинжал для левой руки - Черкашин Николай Андреевич
Гордый облик Надежды Георгиевны, жены кавторанга Михайлова, я воплотил в фигуре «Комсомолки с книгой» или «Вузовки», как значится в каталоге… Ужасное слово! Неприличие какое-то… Вы подумайте только, сказать о девушке: «Ву-зов-ка». Черт знает что!..
— Простите, — перебил его Шулейко. — А самого Михайлова вы не изображали?
— Нет. В тех фигурах, что выставлены в Ретро-парке, Михайлова нет.
— А фотографии его у вас не сохранилось?
— У меня вообще ничего не сохранилось. Думаю, что фотографий Михайлова вы нигде не найдете. Во-первых, он не любил фотографироваться, во-вторых… Вот во-вторых-то, я и хочу все рассказать… В 1931 голу я отформовал для Матросского клуба бюст Сталина. Гипс оказался некачественным, и голова вождя дала трещину. Меня арестовали, обвинили в контрреволюционной деятельности, припомнили офицерские погоны. Но следователю показалось и этого мало — пришил шпионаж в пользу Турции за то, что накануне ареста разжег костер на берегу моря, а значит — подавал сигнал турецким подводным лодкам. На самом деле мы праздновали Олин день рождения и в развалинах Херсонеса жарили вечером на костре мидий. Дали мне на всю катушку — двадцать лет лагерей плюс пять ссылки. Вот тогда-то я и сказал себе: «Сие есть кара. От судьбы не уйдешь». И принял свою участь как заслуженную, ибо «Святой Петр» снился мне едва ли не каждую ночь. После ареста совесть меня отпустила. Я искупал свою давнюю вину. Строили дорогу в приполярном Урале. На девятый год я превратился в старика-доходягу, хотя мне не было еще и сорока пяти. В ту зиму я уже готовился «к отправке на волю с фанерной биркой на ноге». Надо было найти спасение… И я его нашел. Помог мне в том не кто иной, как… капитан второго ранга Николай Николаевич Михайлов…
В конце сорокового года я, ни на что особенно не надеясь, написал письмо наркому обороны о том, что располагаю важными научными сведениями, которые могут быть использованы для защиты СССР. Упомянул о работах Михайлова на подводной лодке «Сирена».
Случилось чудо — меня отправили в Москву в Особое техническое бюро под начало весьма энергичного инженера-изобретателя Бекаури.
Особым наше техбюро называлось потому, что в нем преобладали репрессированные конструкторы. Наша группа разрабатывала сверхмалую подводную лодку «Пигмей». Для ее испытания я и еще несколько инженеров были направлены в Севастополь. Мы приехали туда за неделю до начала войны да так там и застряли, став как бы неофициальным филиалом Остехбюро.
Об Оле и дочери я ничего не знал. В город нас не выводили. Но я нашел способ побывать дома… И вот вхожу я в родные комнаты в сопровождении двух работников НКВД. В кабинете Глаша клеит новые обои.
«Здравствуй, Глаша».
«Здравствуйте, коли не шутите», — отвечает она со стремянки.
«А где Ольга Адамовна?»
«Там, где и все жены врагов народа. Где же ей еще быть-то?»
Пропустил я это мимо ушей.
«Здесь в шкафу хранились чертежи. Целый рулон… Она с собой их забрала?»
«Я ей в чемоданы не заглядывала!»
Глаша пришлепнула и разгладила на стене новый лист обоев…
Летом сорок второго, во время массированного авианалета, тяжелая бомба попала во флигелек, где размещался филиал Остехбюро. Я едва выбрался из-под дымящихся обломков и, оглушенный, побрел, покачиваясь, наугад. Меня никто не хватился, никто не остановил. Шел последний штурм Севастополя… Кому я был нужен? Глупо было идти в комендатуру и просить: арестуйте меня снова. Но и оставаться на виду в городе, где суд правился по законам осадного положения, тоже было нельзя.
Не помню, как добрел я до старого Итальянского кладбища. Старинные склепы заросли бересклетом так, что по дорожкам, когда-то ухоженным, а теперь запущенным, пришлось пробираться как по непроглядным зеленым коридорам. Солнечные блики играли на замшелых ликах мраморных ангелов и скорбящих богинь. Вдруг двери одного из склепов приоткрылись с ржавым скрипом, и из сумрака гробницы выбралось существо в драном матросском бушлате, стоптанных опорках и татарской тюбетейке. Заметив друг друга, мы оба замерли — испуганно, настороженно, выжидающе…
«Чего тут забыл?» — спросило существо, заросшее седовато-рыжей старческой бородой. Трудно было узнать в кладбищенском стороже некогда блестящего капитана 1-го ранга русского морского агента в Риме барона Дризена. Но я узнал и невесело усмехнулся.
— Честь имею, господин каперанг, мичман Парковский. «Святой Петр». Помните?
Дризен огляделся по сторонам.
— Прошу вас называть меня только по имени — Теодор Августович. Можно проще — дядя Федя.
Я устало опустился на могильную плиту.
— Чего вы боитесь? Мы и так уже на кладбище. Можно сказать, одной ногой в могиле… Кстати, не сдадите ли мне один из этих уютных особнячков? — кивнул я на склеп. — Вижу, вы тут вполне обжились.
— Я-то здесь по долгу службы. Сторожем при кладбище. А вы теперь кто?
— Кто я? Если хотите, зэк, расконвоированный авиабомбой… Небо выпустило меня на свободу… Но, боже мой, какая встреча! — захохотал я вдруг после всего пережитого. — Везет вам на Италию, Теодор Августович! Пардон, барон дядя Федя. Сколь славен путь — от морского агента в Италии до смотрителя Итальянского кладбища в Севастополе!..
— Вы тоже сделали себе неплохую карьеру, — криво усмехнулся Дризен. — Сколько вам еще оставалось трубить?
— Пустяк! Всего каких-то жалких одиннадцать лет… Так могу я рассчитывать на персональный коттедж?
— Идемте, — хмуро бросил смотритель. — Персональный не обещаю. Вам придется разделить общество с останками пьемонтского графа Мартинелли и со сбитым летчиком германской авиации…
Дризен нырнул в темень склепа, пропустил меня и прикрыл створки входа. В погребальной камере горела свеча. Худощавый блондин с неровно отросшей бородкой, в обрывках авиационного снаряжения радостно стиснул мне руку:
— Майор Нидерберг… Наконец-то кончилось это жуткое одиночество!
В темноте дни тянутся особенно медленно. Наверху гремела канонада. Со сводов склепа сыпалась бетонная крошка. Мы с Нидербергом резались на саркофаге в скат.
Этот майор Нидерберг сослужил мне добрую службу. Через месяц, когда в Севастополь пришли немцы, под его поручительство мне выдали аусвайс — пропуск и вид на жительство. Нашлась и работа по специальности: я формовал бетонные кресты для большого кладбища немецких солдат.
Мой дом на Соборной площади почти не пострадал. С крыши ссыпалась черепица, вылетели все стекла, но все же можно было жить. Я выкатил из кабинета Глашину кровать и выселил на ее половину каких-то понаехавших к ней родственников. Но Глаша, змеиная душа, вскоре отомстила…
В крещение сорок третьего ко мне вошли два фельджандарма в сопровождении бывшей кухарки.
— Вот он, господин офицер, — ткнула она пальцем в меня, — служил у большевиков. Сама видела, как он якшался с ихними начальниками. У меня и фотка есть. Посмотрите…
Она показала фельджандарму фотографию, которая висела когда-то в моем кабинете: открытие барельефа матросам революции, флагман 2-го ранга пожимает мне, автору барельефа, руку.
— Ком! — кивнул мне фельджандарм на дверь. — Вихадийт!
Я снова загремел в лагерь, на сей раз в немецкий. Затем меня отправили на работы в Германию. Пришли наши, освободили. Прошел проверку в фильтрационном пункте, и — о чудо! — мне разрешили ехать в Севастополь.
Я говорю «чудо», потому что на мне висел неотбытый срок за «шпионаж в пользу Турции». А может, простили, думал я, ведь победа же? А может, разобрались и поняли всю вздорность обвинения? Недолго думая, вернулся я в Севастополь с одной мыслью — разыскать Ольгу и забыть поскорее эти страшные годы. Сколько нам с ней оставалось — пять, десять лет от силы?
Глаша по-прежнему жила в нашем доме. Она встретила меня как ни в чем не бывало — с улыбкой: «С возвращеньицем!»
Пока я решал, как мне с ней быть — а решить это было непросто (сообщи я, что она выдала меня немцам как советского человека, тут же бы выяснилось, что я сидел и недосидел), пока я прикидывал так и этак, Глаша, сверхподлая баба, на другой же день донесла куда следует, что я пособник немецких оккупантов и все такое прочее. Упредила! Вот такой водевиль…