Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
— Это… это совсем другое дело, и тут я их благородию все как есть расскажу. Только пусть их благородие тоже никому ничего не говорит… ни-ни!
— Почему вы не доложили, что у белого нет одной подковы и что год по крайней мере его никто не чистил скребницей? Разве вы не видели?
— Видел, как же я такое мог не видеть, все я видел! — опять обиделся на меня Пейшак.
— Почему же в таком случае вы не доложили, что кони не в порядке?
— Да все не выходило. Позвали меня на кухню чистить картошку, а потом я писал жене, глядь — уже и полдень, а там пришли, сказали к начальству явиться…
— Вот видите, теперь вас накажут.
— Как изволят, так и будет… Ведь… ведь… порядок должен быть, а то… а то после войны господа бы недосчитались… Все по-военному, и ругать тоже… Господи Иисусе Христе… хоть бы уж эта война кончилась.
— А что это за история с сапогами?
— Ишь ты… Их благородие про это тоже знают? — Пейшак воспрянул, словно его окропили живой водой, и поднял голову. Покорность, с которой он готов был принять наказание, почтительная униженность бывшего церковного служки перешли в доверительное умиление. Лицо его просветлело. Поседевшие моржовые усы взъерошились на выпяченных губах как подгребки сена.
— Да, слышал кое-что…
— Ну!.. Тогда погодите, я их благородию сейчас все расскажу. Вот… мыкаюсь я с этими сапогами. Дело не пустячное! Купил я раз во Влашиме на ярмарке сапоги у Валенты, у сапожника из Скутчи. Глотка у него луженая. Идем мы с женой мимо ларьков, а он орет: «Папаша, купите сапоги, у меня большой выбор, бракованных нет, ручная работа, совсем не то, что на машине шитые, сапоги крепкие, хоть гуляй в них, хоть танцуй — сегодня за деньги, завтра задарма». Такое уж трепло был этот сапожник! Жена говорит: «Отец, купи себе сапоги, твои‑то совсем худые». Я про себя думаю: «Куплю, пожалуй». Выбрал я подходящую пару — голенища в гармошку, спрашиваю: «Почем эти?» Сапожник отвечает шепотком: «Десять рейнских, только для вас, папаша». Схватил он сапоги и стал молотить ими о прилавок — вот, мол, какая работа. «Десять рейнских хочет!» — кричу жене — она у меня малость на ухо туговата. Ей это показалось дорого…
Ой, ваше благородие, гляньте‑ка, пан капитан идет… — произнес Пейшак и почтительно снял шапку.
Он опасливо огляделся по сторонам, вытер платком голову и, понизив голос, продолжал:
— Сбавил он жене один золотой, и перекинул я сапоги через плечо. Жена купила Винцеку леденцов, я еще взял деревянную лопату, постояли мы немного возле балаганщиков и пошли домой. За Кршичковым — до нас оттуда еще час ходу — встречаем Шейногу, у него кузница в Збраславицах. Остановился он посередь дороги — пьяный, уже успел самогонки надраться, — раззявил рот и кричит: «Дядя Пейшацкий, отдай сапоги!». Я ему мирно говорю: «Шейнога… Шейнога… иди себе куда шел!». А он опять: «Ты, дед, еще разговариваешь?» — и прет на меня с дубиной. Жена как закричит на него: «Ах ты злодей… я тебя проучу… а ну, проваливай!». Моя жена никого не боится, ее и двое мужиков не одолеют. Я же… пан кадет… я всегда потихонечку и мирно. Тогда Шейнога замахнулся на жену и говорит ей: «Чего орешь, бабка Пейшакова, не трону я его!». И опять ко мне: «Отдавай сапоги!». А жена ему — так-растак… Набросилась чисто тигрица… Как увидел он, что баба его не боится, и говорит: мамаша, ведь мы соседи и дружбу водим… А сам чуть не плачет. «Пожалуйста, говорит, мамаша, отдайте мне сапоги, я заплачу за них двадцатку!» Со мной он уже и разговаривать не хочет, не глядит даже, а жене показал полный кошелек денег. Моя старуха попробовала отделаться: поди, дескать, и купи, продаются, И шагай своей дорогой! А он не отстает. Тогда жена сняла у меня с плеча сапоги и взяла от Шейноги двадцатку. Мы тут же вернулись во Влашим, без лишних слов купили точно такие же сапоги, и, стало быть, у нас еще осталось одиннадцать золотых. На радостях жена дала мне золотой на пиво. Пан кадет… вот когда нам легко шагалось! По дороге жена говорит: «Если бы не я, отнял бы он у тебя сапоги, да еще и отдубасил бы, нахал бессовестный. А так я и сапоги купила, да еще одиннадцать монет домой несу, не то что ты, рохля. И послал же мне господь бог мужа!». А я ни гугу! Я был рад, что жена у меня такая дельная… Только в тот же вечер заходит к нам стражник из Збраславиц, честь отдал и как‑то чудно говорит: «Пан староста вам кланяется, вот передает вам сапоги — и еще записка!» Я сидел на маленькой скамеечке и парил в лоханке ноги. Жена рассердилась, ищет очки и бурчит: «Наверное, это збраславицкий злодей что‑то затеял!». Чуяло ее сердце беду. Я сижу… ноги в лохани… и помалкиваю. Нашла она очки, читает. В комнате стало тихо, слышно, как жучок дерево точит. «Что тут староста накорябал?» — спрашивает жена. Стражник ей на это: «Мамаша, не серчайте, только вот тут сапоги, что через старосту Шейногина жена посылает, а вы должны сейчас же вернуть двадцать золотых… иначе, сказал староста, она подаст на вас в суд». Тут уж я не выдержал… засмеялся… хлопнул себя по голым коленкам и говорю: «Так, стало быть! Теперь у меня две пары новехоньких сапог!». Сперва жена пропустила мимо ушей мои слова. Она прямо не в себе была. Вернула двадцатку, у самой руки дрожат, а потом хвать сапоги, да в угол их, аккурат туда, где я сидел. Еле успел увернуться… качнул лохань, вода на пол выплеснулась. Вижу — в большом расстройстве женщина. «Что это ты, Пейшак… сказал?… Что? А ну, повтори?» Стоит рядом со мной и ждет, что, значит, я скажу. А я, пан кадет, не дышу. Вода в лохани остыла… Хочу вынуть ноги и боюсь… Сижу на скамеечке, молчу, жду, что дальше будет. Пан кадет, что было! «Значит, говоришь, теперь у нас две пары? Ну‑ка повтори еще раз! Ничего у нас нет! Нищие мы! Я себе во всем отказываю, хожу как оборванка, на ярмарке даже кофту себе не решилась купить, и вот, посмотрите на него! Он говорит, что теперь у нас две пары! Вы только по-смо-три-те на этого кня-зя! Это что ж, значит, жену свою нисколько не жалеешь? Ты что, архиепископ какой, чтобы тебе непременно три пары сапог, одни старые и две пары новехоньких, на ярмарке купленных? Боже милостивый! За что ты наказал меня? Да я тебе… да я тебе все твои патлы вырву!..» У меня даже слезы навернулись, так мне ее, беднягу, жалко стало. Вынул я кисет с нюхательным табаком, развязал узел и вернул ей золотой‑тот, что она на радостях дала мне на пиво. Потом еще три дня ходила и ругалась, все швыряла, почти не ела ничего, от злости с лица спала. Раз прихожу с поля, а дома полный развал. Жена в постели, корова в хлеву не кормлена, куры в дом набились. Попросил я у пана священника бричку и помчался во Влашим за доктором. «Это у нее от злости», — говорит и написал рыцеп. Ну, от всего этого и мне было Цудо, хожу по полю, как дурной, ноги дрожат. Люди останавливают меня и спрашивают: «Пейшак, что, у вас беда какая стряслась?». Винцек, племянник, сбежал, хитрюга, в первую же ночь, как приходил збраславицкий стражник. Вернулся через неделю, все это время жил у сестры в Шкварове. Жена была еще слабая, аккурат собиралась встать с постели, а я ей помогал. «Помаленьку, мать, потихонечку…» — говорю и поднимаю с перины. Села и вздохнуть не может, а руки ее… натруженные… золотые ее рученьки лежат на перине бессильные… Сапоги забрали у ней силу. Я как раз грел ей у печки нижнюю юбку, когда Винцек вошел в дом. «Здравствуйте, тетушка и дядюшка!» Как увидела она его, соскочила с кровати и к нему! Мальчишка — в сенцы, оттуда во дворик, бегом в хлев, на пути телега, он через оглоблю, жена за ним перемахнула, кофту порвала. Увидел Винцек, что ему не удрать, заревел… А она схватила его за помочи… Лучше и не спрашивайте, досталось ему на орехи!
И в момент она выздоровела, только лучше при ней было не говорить про збраславицкого кузнеца Шейногу. Так вот, я уж доскажу пану кадету: те, первые, что мы купили на влашимской ярмарке, она продала свояку за четыре золотых. А те, вторые, что мы купили на деньги збраславицкого Шейноги, были мне малы. В них у меня загибался большой палец и в подъеме давило. Я их благородию еще про это расскажу. Один раз осенью возил я свеклу. Прихожу домой — спину ломит, шибко я умаялся. Стал разуваться — никак не могу сапоги снять. Жена поплевала на ладони и говорит: «Упирайся в лавку». Руки скользят, на сапогах грязь. У нас там одна глина!
Никак ей не снять, вспотела вся, зовет Винцека: «Винцек, держи дедка… чтобы не дергался!». Винцек навалился на меня и держал лавку. Пятка прошла, а дальше никак. Тогда мать позвала Новотного, он живет у нас в каморке, а вообще‑то работает поденщиком. Пришла его жена с тремя детьми, вскарабкались они все на меня, да только лавка все время перевертывалась. Новотный говорит: «Дядюшка Пейшак, так ничего не выйдет!». Отогнал их всех, повернулся ко мне спиной и говорит, глядя себе промеж ног: упирайся в мой зад левой, а правую давай сюда. Как схватил он ее, так уж и не выпустил! Дергал‑дергал и сдернул! Тут я наконец вздохнул. «Дай вам бог здоровья, Новотный! Жена, налей ему малость кофе и отрежь пирога!» Мать как раз напекла пирогов из самой лучшей ржаной муки. Только скуповата она, дала ему всего полпирога и немного этой бурды. Я наконец вздохнул полегче… И с тех пор вот собираюсь сапоги продать.