Приемные дети войны - Гаммер Ефим Аронович
Колька с таинственной полуулыбкой пристраивался к кровати, где лежал с ватным компрессом на горле Володя, прихвативший на днях ангину. Уже по тому, как подталкивал впереди себя стул с выгнутой спинкой и торопливо, хитро подмигивая, шевелил не издающими ни звука губами, было ясно — он приволок с собой ворох всяческих новостей.
— В городе снова объявились листовки, — сказал Колька.
— Да ну?
— Вот тебе и "ну"! Лежишь тут и ни черта не знаешь!
— Я больной. Не видишь?
— И я больной.
— А у тебя что?
— Вот взгляни. — Колька наклонился к Володе. — Фурункул в ухе.
— Чего вдруг? — удивился Володя.
— От шпреханья, — доложил Колька.
— Чего — чего?
— От немецкого шпреханья, — разъяснил с тем же невозмутимым выражением на лице Колька. — Закатилось мне в ухо их шпреханье, вот и фурункул вырос.
— Брось дурака валять!
— Не валяю я дурака, парень. Это раньше, когда мои уши сушились на гвоздике, в них ничего не застревало. А сейчас… Я же от Анны Петровны немецкий перенял… Сейчас в них всякая всячина застревает.
— И что же у тебя в ухе застряло еще кроме фурункула?
— Пацанов и девчат будут угонять в Германию. Вот что! Готовят эшелон.
Из кухни послышался голос Марии Гарновской:
— Что ты сказал?
— В Германию будут угонять наших! — машинально откликнулся Колька и тихо сказал Володе: — Скажи своей маме, чтобы не шастала по улицам. Не понимает, что ли? Ищут ее! Колченогий, как я слышал, у всех соседей допытывается, куда она подевалась?
— Никуда не подевалась! Навещает меня.
— Пусть осторожнее навещает. Я видел ее на базаре, где сотни чужих глаз. А где чужие глаза, там и лишние языки. Наведут на след. Кстати, — Колька встрепенулся, — я и не знал, что у тебя день рождения переместился. Это что? — по еврейскому календарю?
— Ничего и не переместился. При чем здесь календарь?
— А чего же тогда мама покупала тебе "Трех мушкетеров". Сам слышал: "Подарок на день рождения".
Володя тотчас крикнул:
— Мама! Каких "Трех мушкетеров" ты мне купила?
После недолгой паузы Мария Прокофьевна откликнулась:
— Не покупала я "Трех мушкетеров"…
— А почему Колька говорит?
— Что говорит Колька? — Мария Прокофьевна вышла из кухни, присела на кровать, положила руку на лоб Володи. — Да, у тебя жар! — и осуждающе посмотрела на Кольку. — Мальчик, а не пора ли тебе домой? А то ты что-то путаешь-путаешь, только температуру набиваешь больным.
Колька насупился:
— Вовсе я не путаю. Разве не вы были на базаре? Разве не вы купили книгу с лотка у деревенского олуха?
— А? На базаре? Да-да, — женщина сделала вид, что припоминает покупку. — Но я купила не "Трех мушкетеров". Книги мне не по карману. Я купила… Вот пристал! Картошки я купила. Хочешь, угощу? Жаренькая, с чесночком и луком. Пальчики оближешь.
Почему Володина мама не сказала ему правду?
Этот вопрос мучил Кольку, пока…
Ответ пришел внезапно, вместе со взрывом, громыхнувшим на базарной площади в здании бывшей библиотеки, ставшей канцелярией, где, как поговаривали, хранились списки угоняемых в Германию людей.
Колька зазывал покупателей, озорно выкрикивал: "Папиросы — высший сорт! Налетай, кому охота за личные гроши губить собственное здоровье!" И тут началось… Ба-бах! Шум! Паника! И попутное просветление мозгов.
Вот почему Володина мама побежала во время облавы прятаться в бывшую библиотеку, догадался Колька. Чтобы поставить на книжную полку "Трех мушкетеров". Сами по себе "мушкетеры", конечно, не взрывообразны. Но если внутри вырезать страницы и вложить вместо них мину замедленного действия, то — пожалуйста — последний день Помпеи гарантирован. Отсюда выходит, она — подпольщица, лопоухий лотошник — партизан. А пароль для связи придумали самый дурацкий — и не догадаешься, что это пароль. Поэтому, по версии деревенского олуха, Дюма — "англицкий" писатель, который согласно отзыву жил "в период Возрождения".
Огонь между тем полностью охватил здание. Он скрежетал, пыхтел, рушил с треском стропила. Выплевывал на площадь осколки почернелых стекол.
Колька, как и остальные, не стал дожидаться развития событий. Рванул подальше от этого "развития", которое, несомненно, должно было закончиться повальными арестами зазевавшихся торговцев.
Володя редко бывал у мамы в затерянном на окраине домике-особнячке. Но на всякий случай, по секрету от всех, взял на себя охрану, как ему мнилось, явочной квартиры. Он оборудовал наблюдательный пункт — напротив, на чердаке покинутого дома с заколоченными ставнями. Обзор был удобный: четко прослеживалась улица, хорошо просматривались подходы к расположенному поблизости особнячку. Порой, когда отодвигались оконные занавески, была различима комната матери — железная кровать, в центре стол с двумя стульями, в углу — сундук. Однажды под вечер Володе довелось быть свидетелем того, как мать, при свете керосиновой лампы, чистила наган и заряжала его патронами, затем, уложив спать Толика, отправилась на улицу. Через какие-то пятнадцать минут в полумгле послышались выстрелы, и на следующий день пошли толки-перетолки, что кто-то стрелял в бургомистра: две пули в живот — и смотал удочки.
Толки-перетолки, а налаженная было Володей жизнь внезапно изменилась.
В полдень из своего наблюдательного пункта он приметил шагающих к особнячку немцев. Среди группы солдат в черных мундирах без труда различил Колченогого. Антон Лукич ковылял впереди остальных, указывая дорогу.
— Сюда, герр штурмфюрер! Сюда. Здесь она заховалась.
Володя напряг слух, подобрался, будто готовясь к прыжку.
— Не извольте беспокоиться, герр штумфюрер, — донеслось снова. — Не уйдет! Куда ей уходить? Ди-тяте на руках малолетнее.
Володя метнулся по лестнице на улицу. Туда — к ней, к маме, не ведающей о близкой беде. Но он не успел опередить гестаповцев. У порога особнячка его цепко схватили за шиворот.
— Куда, малец? — засипел инвалид. — Сиди здесь и не рыпайся! Не то живо шкуру спущу!
— Я к маме!
— Все к твоей маме…
Володя вцепился зубами в запястье колченогого. Антон Лукич перекосился в лице, рванул на себя прокусанную до кости руку и наотмашь ударил мальчишку. Падая, Володя ощутил, как шершавые камни мостовой наждаком сдирают кожу со лба.
— Зих ист не киндер, герр Гадлер! — говорил в свое оправдание инвалид офицеру в черном мундире. — Зих ист, дери его черт, швайне киндер!
Володина мать, увидев из окна эту сцену, схватила в охапку младшенького и бросилась с ним наверх — к соседке Екатерине Андреевне.
— Толика! Толика! Возьмите… приютите… Толика! — взмолилась она.
— Что там… что там, — зашамкала прыгающим ртом сердобольная старушка, не скрывая слез. — Не волнуйтесь зазря. Глядишь, все еще обойдется.
Оставив плачущего ребенка на попечение соседки, Мария Прокофьевна спустилась вниз, схватила со стола пяльцы с вышивкой, ткнула иголку в ткань, укололась, закусила палец. Так и застали ее немцы, возглавляемые унтерштурмфюрером Гадлером: сгорбленную у стола, с пяльцами на коленях.
— Собирайтесь!
— А в чем дело? — спросила она.
Вперед выдвинулся Колченогий.
— Посмотри на себя в зеркало и увидишь! — сказал Антон Лукич.
— Что я там не видела?
— А то и не видела, что кончились ваши еврейские привилегии. Что я давеча тебе говорил? Новая власть не даст вам баловать за наш счет. Собирайся. Господам некогда.
Марии Прокофьевне стало как-то легче на душе. Она подумала, что фашисты пришли за ней, прознав о связях с партизанами, а вышло: обвиняют в том, в чем и вины быть не может.
— Я и не еврейка совсем.
— Это ты по батяне не еврейка — Прокофьевна. А по мужу?
— И муж у меня русский… Пропал без вести на фронте…