Аурел Михале - Тревожные ночи
Когда на рассвете я проснулся, место мамы на кровати было пусто. Однако на гвоздике за дверью, как и раньше, висела одежда отца, словно к ней никто и не притрагивался. Серп также по-прежнему висел на своем месте. Значит, мама опять не пошла на жатву. В изголовье постели я нашел, как обычно, завернутую в полотенце теплую мамалыгу.
В этот день мы никуда со двора не уходили и все время сидели у завалинки или играли с собакой. Я старался развлечь Никулае, чтобы он позабыл о мирабели Рябой. К обеду к нам во двор приехал Голя, управляющий помещика. Прямо верхом он подъехал к самой терраске.
— Эй, где твоя мать? — спросил он меня, натягивая поводья и щелкая в воздухе хлыстом. Нетерпеливо бившая копытами о землю лошадь была готова вот-вот подняться на терраску.
— Где ж ей быть? В поместье на жатве! — солгал я.
— Эй, чертенок, вот я сейчас задам тебе жатву! — пригрозил он мне хлыстом. — Отвечай, где она? — грубо прикрикнул Голя.
— Ну если не на жатве, — упорствовал я, — так, может быть, она, как помещики, на курорте?
Послышался резкий свист хлыста. Закрыв глаза, я почувствовал на груди и лице огненные удары бича. Никулае он не задел, так как тот был меньше ростом, а Голя не счел нужным нагнуться. Управляющий повернул лошадь и, разозленный, крикнул:
— С малолетства растете бунтарями!.. Хорошо же… мать твоя ни одного зернышка не получит.
Я вошел в дом и лег на кровать, уткнувшись горящим от удара хлыста лицом в подушку. Мне не хотелось, чтобы Никулае видел, как я плачу… Через некоторое время во дворе послышался голос Рябой. Она пришла с миской, полной мирабели, которую осторожно высыпала в подол рубашки Никулае. Я тоже вышел во двор.
— Чего же это вы не пришли за мирабелью? — пожурила она меня.
— Мы уходили, тетя Иоанэ.
Она пристально посмотрела на меня и с плохо скрываемым любопытством спросила:
— А кто это тебя так разукрасил?
Я быстро поднес руку к лицу, на котором еще горел след от удара хлыста управляющего.
— Никто, это меня Никулае нечаянно веткой ударил! — ответил я.
Собираясь уходить, Рябая отвела меня в сторону и шепнула:
— Петре, сегодня я хлеб пеку. Так что вечерком жди меня у колодца, я принесу тебе немножко!
Мама сказала, чтоб мы не ходили к Рябой за мирабелью. Но как быть, если она предлагает нам хлеб? Кто же откажется от хлеба? Разве лишь тот, у кого он есть, а у нас его не было! И я решил, что за хлебом пойти можно.
После полудня я все время стоял за забором и внимательно следил за всем происходящим во дворе у Боблете. Мне пришлось простоять до самых сумерек. Я уже было потерял всякую надежду, однако в этот момент до меня донесся ароматный запах печеного хлеба, который заполнил всю нашу окраину села. Я оставил Никулае дома, а сам побежал что было духу к колодцу.
Стемнело, а Рябая все еще не приходила. Время от времени я чувствовал во рту вкус хлебного мякиша, при мысли о котором у меня текли слюнки. Вдруг я заметил в темноте чей-то силуэт. Я узнал Рябую по походке: она шла медленно, вперевалку, как утка. Рябая несла в одной руке ведро, а в другой, спрятанной под передником, очевидно, был хлеб. За Рябой тащился самый младший из детей пастуха Мэнэилэ.
— Петре, это ты? — спросила Рябая, увидев меня у колодца.
— Да, тетя Иоанэ! — тихонько ответил я и с сильно бьющимся сердцем подошел к ней.
Рябая поставила ведро на землю, вынула из-под фартука большой белый каравай, от которого еще шел пар, и осторожно положила его на сруб колодца. От хлеба исходил такой аромат, что у меня закружилась голова. Чтобы не упасть, я прислонился к плетню, окружавшему колодец, и стал ждать. Медленными движениями, как будто она совершала какое-то таинство, Рябая стала опускать ведро в колодец, а затем осторожно поднимать его. После этого она взяла каравай, повернулась лицом к (востоку и начала молиться. Молились и мы, не отрывая при этом глаз от хлеба. Потом Рябая разломила каравай на две части. Хлеб был мягкий, как губка, и белый, как молоко. Рябая подошла к нам с двумя кускам «и протянула их сразу обоим. Сынишка Мэнэилэ еще смог кое-как пролепетать: «Спасибо». Я же, схватив свой кусок, опрометью бросился бежать домой.
Лишь перед самой дверью я остановился, удивившись, что в доме горит свет. Мама и Никулае забились в угол, возле них стоял жандарм; три других жандарма обыскивали дом, рылись в вещах, сердито швыряя их на пол. Я тихонечко проскользнул между жандармами и прижался к матери.
— Мам, — прошептал я, показывая ей хлеб, — Рябая нам дала свежего хлеба!
Но мама оттолкнула меня в сторону и бросилась к одному из жандармов, который стволом винтовки срывал со стены икону и полотенца. Охранявший маму жандарм остановил ее; тогда я бросился к другому жандарму, который в это время схватил за угол фотографию отца и хотел сорвать ее.
— Оставь карточку! — крикнула мать.
Я, рыдая, повис на руке жандарма; заплакал и Никулае. Однако жандарм отбросил меня к стене, да так, что у меня посыпались искры из глаз, а сам снова схватил карточку отца и с ненавистью разорвал ее на куски.
— Собаки! — простонала мать, — Собаки! Вы здесь жиреете, словно свиньи, в то время как другие гибнут на фронте!
Жандармы сразу же набросились на маму, и один из них сильно ударил ее по лицу… Но вдруг они остановились, увидев, что во дворе собрались наши соседи. Крестьяне стали ругать жандармов, стучать кулаками в окна и двери. Громче всех раздавался голос тети Лины, ругавшей жандармов самыми последними словами. Услышав крики, жандармы утихомирились и направились к двери. А тот, который стоял около матери, взял ее за подбородок и резко повернул к себе.
— Значит, ничего не знаешь? — процедил он сквозь зубы.
— Не знаю! — коротко бросила мать.
Жандарм нахмурился и, сверкнув злыми глазами, угрожающе прошипел:
— Ладно, потом узнаешь!
После этого жандармы вышли один за другим из комнаты под улюлюканье и свист стоявших во дворе людей. К нам в дом зашла лишь одна тетя Лина, и только теперь, увидев ее, мама зарыдала. Тетя Лина прежде всего потушила лампу, чтобы не тратить зря керосин, потом стала успокаивать маму. Мало-помалу люди, стоявшие во дворе, начали расходиться по домам, проклиная жандармов и бесконечную войну.
* * *Наступила ночь. В окно опять светила луна, озаряя серебристым светом стены, икону, разорванную фотокарточку отца на полу. Вещи, сваленные посреди дома в кучу, тоже, казалось, были сделаны из серебра. Напрасно я пытался заснуть. Лицо от удара хлыста Голи страшно горело, к тому же по нему ударил еще жандарм. Мама собирала вещи и ставила их на прежнее место: ведь утром ей надо было идти на жатву к Франгополу. Я сказал ей, что ее разыскивал Голя, что он угрожал, будто не даст нам ни зернышка. Это ее взволновало даже больше, чем приход жандармов.
Не смыкая глаз, я лежал под одеялом, прислушиваясь к размеренному дыханию Никулае и следя за каждым движением мамы. Вдруг я услышал чьи-то шаги под окном и вслед за этим тихий стук. Мама поднялась, держа в руке какие-то лохмотья, и повернулась к окну.
— Ах! — вскрикнула вдруг она и застыла, прижав одну руку к губам, а другой все еще держа поднятые с полу лохмотья.
Я испуганно прижался к стене. Сначала послышался скрип двери, потом тяжелые шаги в сенях… Лязгнула задвижка, открылась дверь, и на пороге появился отец… У мамы из рук выпали лохмотья; она стояла безмолвно, словно окаменела. Отец осторожно закрыл дверь и повернулся. Лунный свет падал ему прямо на лицо.
— Криетаке, — взволнованно прошептала мама.
Отец сделал знак, чтобы она замолчала, и подошел к ней. Он выглядел хуже бродяги. Форма превратилась в лохмотья, лицо грязное, заросшее, по его густой бороде можно было сказать, сколько времени он бродил по лесам и полям. Его босые ноги были исцарапаны, покрыты пылью, превратившиеся в лохмотья штаны свисали длинными лентами. Только глаза остались такими же, как и четыре года назад: большие и печальные. Правда, взгляд их, казалось, стал каким-то пугливым и беспокойным, как у затравленного зверя. Отец медленно снял с головы рваную фуражку, обнажив густые, давно не чесанные волосы. Несколько мгновений он стоял, комкая ее в руках. Потом сделал шаг к матери…
— Как дела у вас, Флоаре? — спросил он ее так мягко и с такой теплотой в голосе, что мама сразу же очнулась и зарыдала.
Отец протянул руки, с отчаянием прижал ее к своей груди и прильнул губами к ее затылку. Когда он поднял голову, я увидел, как по его щекам и бороде, сверкая в лунном свете, катились слезы…
Я не мог сдержаться, выпрыгнул из-под одеяла, подбежал к отцу и, плача, прильнул к его широкой груди… Не знаю, сколько мы стояли так, обнявшись втроем — я, отец и мама. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем отец освободился от наших объятий и подошел к кровати.
— Ну, а как Никулае?.. Здоров ли?