Владимир Рыбин - Непобежденные
— Докладывайте, — сказал комбату.
Ничего нового сверх того, что Рубцов уже знал, комбат не сказал — все те же сведения об опасности сложившегося положения, о том, что башни и стены Генуэзской крепости не берут никакие снаряды, что четвертая рота под стенами крепости находится в тяжелейшем положении, что днем немцы не дают бойцам поднять головы. Но в то же время и немцы не очень-то показываются, боятся меткого огня пограничников, а девятнадцатая батарея береговой обороны капитана Драпушко, расположенная на том берегу Балаклавской бухты, довольно уверенно прикрывает огнем.
— Мин бы нам, автоматов, снайперских винтовок — и жить можно, — говорил Ружников. — Да еще ватники нужны, ватные штаны, шапки-ушанки. А то ведь бойцы лежат на камнях в летнем обмундировании. Одна шинелька согреет ли? Большинство в пилотках и фуражках…
Все вроде бы знал Рубцов о трудном положении, в котором находился полк, но теперь, когда сам увидел окопчики, как редкие норы на склоне горы, не разумом, а словно бы сердцем понял, до чего все тяжело на самом деле. И сжалось что-то в нем, и, он знал, не отпустит это до тех пор, пока он, командир полка, не найдет способа изменить положение. С теплой одеждой вопрос надо решать сейчас же. Надо раздать бойцам хотя бы одеяла, пусть подстилают в окопах или закутываются в них, когда надо сидеть неподвижно. Но самое главное — надо отбивать у немцев Генуэзскую крепость и высоту 212,1. Прав был командарм: без этого Балаклаву долго не удержать…
Рубцов все думал об этом, пока они глубокими ходами сообщения переходили в расположение соседнего первого батальона. Об этом он, едва познакомившись, и повел речь с комбатом-1 капитаном Кекало.
— Как усилить оборону? — спросил он.
— Нужны мины, хорошо бы противотанковые. Немцы могут танки пустить с высоты, спуск тут ровный.
— Пассивность не наш метод. Потеснить их нельзя?
— С нашими силами ничего не получится.
— А если сил подбросим?
— Тогда другое дело! — обрадовался комбат. И начал расписывать, как бы он шарахнул тут, чтобы и следа немцев не осталось на всех господствующих высотах. Видно, изболелось сердце в думах о том, как можно изменить положение. Когда несколько дней назад из последних сил сдерживали немцев, думали об одном: лишь бы удержаться. Теперь, удержавшись, начали мечтать об ответном ударе, о возвращении утраченного.
— Пока ограничимся высотой двести двенадцать, — сказал Рубцов. И начал говорить о том, что носил он в себе с той самой минуты, как вышел из кабинета командарма. О штурмовых группах, которые пойдут ночью на высоту, о значении, какое будет иметь успех операции, о подкреплении, обещанном лично генералом Петровым. — В батальон вольются два свежих взвода. Да если учесть темную ночь, да прославленную храбрость пограничников… Собьем немца с двести двенадцатой?
— Собьем! — Комбат засмеялся радостно и возбужденно. Он уже верил в успех, не мог не верить.
…А ночью ударил мороз, какого в Крыму и не бывало. Заснежило, завьюжило, завыло в бесчисленных щелях штабного домика, застучало мерзлыми ветками по крыше. Рубцов вышел во двор и не узнал его: все было в пестрых проплешинах наметенного снега. Казалось, десятки бойцов лежат на земле в белых маскхалатах.
Пожалел, что поспешила непогода, совсем немного поспешила. Вот в такую бы ночь наступать! Даже при свете ракет немцы не разглядели бы подползающих бойцов. И тут представил он, как лежат в эту минуту бойцы в своих мелких окопчиках, вжимаясь в поднятые воротники шинелей, мерзнут. Он прямо-таки всем телом своим ощутил, как стынут у них спины, деревенеют руки и ноги. Знакомо это, было с ним раз: так заледенел, что потом, придя в избу, не мог расстегнуться — пальцы соскальзывали с пуговиц. Это страшно, когда не слушаются пальцы: а вдруг стрелять? Этак и на спусковой крючок не нажать!
Ему вдруг нестерпимо захотелось туда, на передовую, захотелось, пользуясь темнотой, добраться до бойцов, самому посмотреть, как они там.
Он шел по не видимой в темноте тропе, не шел, крался, прячась за камнями на крутом склоне. Потом склон стал положе, и пришлось гнуться еще ниже, чтобы успеть упасть, затаиться меж камней, когда взлетала очередная немецкая ракета. В бледном, мертвенном свете ракет танцевали снежные призраки, и в этой пляске светотеней не просто было отличить человека от камня. И Рубцов, несмотря на весь свой пограничный опыт, не заметил стоявшего у скалы бойца. Ослепленный только что отгоревшей ракетой, он прямо-таки наткнулся на него в кромешной темноте. Боец отстранился, и где-то у его ног вдруг мелькнул желтый огонек. Только теперь Рубцов разглядел приоткрытую дверь ротной землянки и коптилку на столе.
— Часовой?
— Так точно, товарищ майор.
— Почему нас не остановили?
— Так предупреждали ж, да и сам вижу…
— Что можно видеть в такой тьме да еще после ракеты?
— А я глаза закрываю. Когда ракета горит, нельзя на нее глядеть, а то потом ничего не видно.
— Ишь ты, — удивился Рубцов. — А ну-ка дай руку.
— Какую руку?
— Любую.
Боец перехватил винтовку, нерешительно выставил вперед большую скрюченную пятерню. Рука была холодна, как лед.
— Застыл?
— Есть малость.
— Ну-ка пошевели пальцами. Сожми в кулак. Так. Теперь разожми. Еще раз.
Боец, недоумевая, проделал эти несложные процедуры перед самым носом командира полка.
— Следи за пальцами, не давай им застыть.
— Теперь ничего, не знобко, новая одежка греет.
— Какая одежка?
— А одеяло-то. Я его под шинельку одел.
— Каким образом?
— Это я вас научу, товарищ майор. Сложите, значит, одеяло пополам, вырежьте в середине дырку для головы и одевайте под шинель. Очень даже тепло получается.
Снова взлетела ракета, и то ли немцы что-то заметили, то ли просто так стреляли, для острастки, только длинная пулеметная очередь прошлась по склону. Пули неожиданно громко хлестнули по камням, наполнили ночь стонами рикошетов. За бухтой полыхнуло небо, и громовым раскатом докатился залп девятнадцатой батареи. Стреляли береговики, как видно, по заранее разведанным целям в глубине обороны противника, но пулемет на высоте, словно испугавшись, умолк…
Лишь после полуночи вернулся Рубцов в штаб и сразу с головой ушел в дела, связанные с предстоящей операцией.
VIII
Не верил Иван Зародов, что на этот раз его прихватило всерьез и надолго. В ноябре, когда в степи ранило, хоть и намаялся, хоть и шел через горы без перевязок и прочего, все-таки оклемался. А тут и боя никакого не было, рванула дура-мина — и пожалуйста, лежит моряк черноморского флота, не может ногой дрыгнуть.
Иван морщился на операционном столе, но не от боли, боль перетерпел бы, — от боязни, что не будут разбираться, эвакуируют как миленького. Эвакуировать-то куда проще: отправил — и душа не болит, а тут лечи, заботься, отвечай перед начальством. Хирург пытался заговаривать с ним, острил невпопад, чтоб, значит, отвлечь от боли. И Зародов сказал ему, что думал в тот момент, чтоб заткнулся, поскольку моряк — не кисейная барышня, перетерпит. Да, видно, тут к грубостям привыкли — кто не матерится, когда кости выворачивают? — пуще прежнего начали ему зубы заговаривать. Закрыл Иван глаза, сказал себе: боль терплю и это уж как-нибудь. И пока колдовали над ним, доставали осколки да чистили раны, не взглянул ни на кого, не проронил ни слова.
— В гипсовочную, — сказал хирург. И снова Иван не открыл глаза: в гипсовочную так в гипсовочную, теперь все едино.
Когда носилки поставили, Иван сразу понял, что попал к каким-то другим людям, к молчальникам. Его ворочали, ощупывали осторожно, но все молча; «Вдруг решат, что помер?» — испугался. Иван и приоткрыл один глаз. И увидел ту самую врачиху, которая пеленала его тогда, в степи. Обрадовался такой удаче — ведь и Нина может быть где-то тут — заулыбался во весь рот.
— А ведь мы знакомы.
— Знакомы, знакомы, — хмуро сказала врачиха. — Кто только нам не знаком! — И встала, пошла к двери, сказав на ходу кому-то: — Готовьте его.
Только тут вспомнил Иван рассказы, что самая боль как раз тут, в гипсовочной, когда будут ногу вытягивать, чтобы гипс правильно положить, но не очень испугался: все затмевала мысль о Нине.
К нему подошел сухощавый санитар, показал ночной горшок, противным скрипучим голосом предложил помочиться перед процедурой.
— Не бойсь, выдержу, — сказал Иван.
— Знаю, что выдержишь. Только ведь лучше, когда ничего не отвлекает. Хоть и боли никакой, а все лучше.
— Может, и в самом деле? — Иван вспомнил, что после того проклятого взрыва он ни разу… того… С опаской поглядел на дверь. — А санитарочка-то где сейчас? Черненькая такая, хохлушечка.
— Жить будешь, матрос, — усмехнулся санитар, — если уж перед операцией о санитарочках не забываешь. — И тут же спросил заинтересованно: — Это которая хохлушечка?