Марсель Байер - Летучие собаки
Снова прокручиваю запись и понимаю — это не тайный язык, а причудливые словечки из сказки. Тогда все сходится: однажды вечером перед сном дети попросили меня рассказать какую-нибудь историю. Тут они просто-напросто подражают мне, повторяют присказки и приговорки с моей интонацией. Очевидно, история произвела на них глубокое впечатление: достаточно простого намека — и связанные с ней образы воскресают сами собой. Дети подражают мне, моей речи… Звучит странно, хотя некоторые особенности моей манеры говорить подмечены точно. Мне и в голову не приходило, что они, оказывается, прислушивались к моему голосу и на какие-то его свойства обращали внимание.
Еще раз всё сначала. Вот первая пластинка: воскресенье, 22 апреля. Дети рады, что видели Коко, болтают обо мне, о зоопарке. Бедняжки не знали, как плохо тогда жилось зверям и что многие давным-давно погибли. Но в их голосах улавливается подавленность: наверное, страшно было в первый раз ночевать в чужом месте, да еще в бункере.
Следующая запись: играют в собак, захлебываясь от смеха, лают, воют и тявкают друг на друга. С какой беззаботностью опробуют возможности голоса! Всего через несколько часов на территории имперской канцелярии разорвались первые гранаты, но к тому времени малыши уже крепко спали и ничего не заметили.
Шесть голосов, перешедшие в мою собственность, раздаются в темноте, наполняют своим звучанием кухню, и никто, кроме меня, их не слышит, никто, весь мир спит, я — единственный слушатель. А шестеро детей об этом не знают.
Среда, 25 апреля. В сильном возбуждении малыши болтают о дергающихся лицах, землянике и ввалившихся щеках — смысл ускользает, хотя отчетливо слышно всех шестерых. Только голос Хельмута странный, как будто во рту слишком много слюны, как будто что-то мешает нормальному произнесению зубных и зубно-язычных согласных звуков.
Другая матрица. Сначала крики из кроватей, мне вдогонку: «А завтра вы точно придете?»
Ответа не слышно. Я слишком далеко от скрытого микрофона. Потом интонация резко меняется, голоса уже не такие простодушные, как в присутствии взрослых, от страха речь стала серьезной, запинающейся. От страха, захлестывающего с каждой взрывной волной. От страха остаться в бункере навсегда. От страха перед родителями, постепенно охватившего малышей в последние дни: ведь под гнетом обстоятельств мама и папа вели себя все более странно. До того странно, что уже не находили сил скрывать от детей свои тревоги. Дети словно предчувствовали, что до конца жизни не увидят дневного света, отсюда — соответствующая интонация.
Вдруг ночную беседу нарушает громкий хруст — на данном отрезке записи, в непосредственной близости от микрофона, очевидная шумовая помеха. Что это может быть? Также неожиданно хруст стихает, и дальше снова обычный разговор. Потом шум возобновляется. Останавливаю пластинку и разбираю надпись: «Пятница, 27 апреля». Но указание даты не проливает света на природу непонятного звука. Слушать дальше нет сил. По-прежнему темно. Только в доме напротив горит одно окно: за слабо освещенными занавесками виднеется силуэт мужчины, который медленно, словно в полудреме, натягивает одежду — к утренней смене еще до рассвета. По-прежнему тихо. Только шесть детских голосов звучат у меня в голове.
Страшное наследство: самые последние записи, вскоре после этого малышей не стало. Они умерли не от разрыва бомбы, не во время бегства, не от физического истощения и недоедания в послевоенные годы. Прежде чем все это могло бы случиться, детей умертвили в бункере. И, похоже, момент был выбран подходящий, словно убийца знал, что действует наверняка и я не застану его на месте преступления; кто-то точнейшим образом все рассчитал, устранил все возможные помехи, устранил и меня — я ведь, словно по наитию, не хотел оставлять малышей без присмотра и каждую свободную от работы минутку тянулся в детскую на верхнем ярусе.
Если сами дети не могли заподозрить, что готовится убийство, то почему же до меня ничего не дошло об этих приготовлениях? Ведь я, взрослый, находился в постоянном контакте с другими обитателями бункера и мог случайно ввязаться в откровенную беседу или ненароком что-нибудь подслушать. Почему, если никто не проговорился, почему мне, акустику и слухачу, не выдали коварных замыслов голоса окружающих: ни одной своей ноткой, ни одной заминкой или обрывком произнесенной на ходу фразы? А ведь в последние дни бункера Хельга во время нашего разговора с глазу на глаз, заручившись моим словом, поверила, что каждый сделает все, что в его силах, лишь бы спасти детей. Кто не оставил камня на камне от этого обещания?
Седьмого мая 1945 года состоялся допрос некоего доктора Кунца. Рывками открывая рот и обнажая два ряда зубов, словно хочет укусить воздух, Кунц сообщает: уже в пятницу, 27 апреля, мать обратилась к нему с просьбой помочь ей в убийстве своих шестерых детей. Он дал свое согласие. В четверг, 1 мая, между 16 и 17 часами в кабинете Кунца раздался звонок по внутреннему телефону (связь с внешним миром уже давно оборвалась) — мать попросила его немедленно прийти. Кунц закатывает глаза к небу, словно опасность воздушного налета еще не миновала, и клятвенно уверяет, что не брал с собой никаких медикаментов, нет-нет, никаких медикаментов, никаких обезболивающих, даже пластырь не лежал в его сумке. Мать сообщила, что решение принято. Приблизительно через двадцать минут появился отец и стал говорить о том, как необыкновенно будет признателен Купцу, если тот окажет им содействие при усыплении шестерых детей. В этот момент, по словам допрашиваемого, чей галстук не лежит на груди, а болтается туда-сюда при каждом резком движении, которым сопровождаются признания, — в этот момент свет в бункере начал мигать, что почему-то напомнило Кунцу, как в детстве, сидя рано утром за кухонным столом, он проводил рукой по клеенке.
Отец удалился, а мать почти целый час раскладывала пасьянсы. Потом она повела Кунца в свои комнаты, где достала из шкафа в прихожей шприц с морфием и передала его доктору. Шприц и содержимое были взяты у Штумпфекера. Кунц стоит, широко расставив ноги, и старается не отрывать подошвы от земли, словно боится потерять с ней контакт. Он вместе с матерью вошел в детскую, малыши уже лежали в постелях, но не спали. Мать тихим голосом сказала: «Не бойтесь, сейчас доктор сделает вам укол, который делается теперь всем детям и солдатам».
После этих слов она покидает затемненную комнату, и Кунц сразу приступает к инъекции. Сначала усыпляется Хельга, затем Хильде, Хельмут, Хольде, Хедда и Хайде, по старшинству, каждому вводится полкубика в предплечье. Кунцу особенно запомнилась нежная кожа на детских руках. Впрыскивание продолжается от восьми до десяти минут. Затем Кунц возвращается к матери, и оба ждут еще десять минут, пока все шестеро спокойно заснут. Кунц смотрит на часы: 20 часов 40 минут. Они снова заходят в комнату, где матери требуется примерно пять минут, чтобы положить в рот каждому ребенку раздавленную ампулу цианистого калия. Вот так-то, все было кончено.
На пластинке новый хруст: это бумага, обертка, обертка от шоколадки, которую 5 мая Хельга хотела подарить своей сестре Хедде. Старшая умоляла меня достать шоколад. И за спиной диетповарихи мне таки удалось утащить одну плитку из огромных запасов, что было весьма рискованным предприятием, так как за кражу продуктов полагалась смертная казнь, пуля в голову без суда и следствия. Интересно, на детей это тоже распространялось? Хельге нужен был тайник, она спрятала шоколадку под матрац и каждый вечер, когда выключали свет и малыши ничего не видели, проверяла, надежно ли она скрыта. Девочка нащупывала рукой плитку и, сама того не зная, почти касалась микрофона.
Телефонист по имени Миша утверждает, будто пришедший к нему на коммутатор Науман сказал, что Штумпфекер сейчас даст детям сладкую воду. И они сразу умрут. Но Миша не может указать точное время данной информации, знает только, что к тому моменту все внешние линии заглохли намертво.
Но что это за «сладкая вода»? Хруст больше не раздается, продолжаю следить за разговором уже без помех, дети вспоминают свой визит к Моро. Они так и не узнали о смерти старика. И говорят о нем как о живом: «Вы думаете, друг господина Карнау еще злится, ведь мы перепачкали шоколадом всю его гостиную?» — это Хильде.
Голос Хольде: «Вот бы сейчас кусочек…»
Хельга на Хильдин вопрос: «Нет, господин Моро наверняка больше не сердится. Ведь Карнау его успокоил. Помните, как мы в тот же вечер ходили с ними на улицу?»
Хельмут: «Смотреть на летучих мышей».
И Хайде разочарованно: «Но они не прилетели».
«Нет, прилетели».
«Нет, ни одна».
«Наверно, у тебя просто слипались глаза, соня».
«Ничего подобного».
«Все равно прилетели».
Хольде: «Это были птицы».
Хельмут теряет терпение: «Нет, не птицы! Птицы совсем по-другому машут крыльями, нам же господин Моро показывал».