Кристина Живульская - Я пережила Освенцим
— Ты подумал, что будет с тобой, если не удастся?
— Тогда отомсти за меня, может, тебе больше повезет.
— Возьми меня с собой. Я готова хоть сейчас идти, достану гражданское платье, у меня уже отросли волосы…
— Нет, взять тебя с собой не могу. Иду с товарищем. Сегодня. Прощай, Кристя. Увидимся в свободной Польше… или никогда.
Он осмотрелся вокруг, улыбнулся мне белозубой улыбкой и со всех ног бросился к воротам, куда уже выходила команда столяров, возвращавшаяся в мужской лагерь. За воротами Анджей еще раз обернулся. Я стояла у барака и смотрела, пока не исчезли вдали полосатые халаты.
Вечером после апеля завыла сирена. Протяжным, долгим тревожным воем. Я сжала руку Баси. Она посмотрела на меня в изумлении.
— Что ты так волнуешься? В первый раз слышишь сирену? Это прекрасно, что все-таки бегут!
На другой день вновь пришли столяры. Под усиленной охраной. Несмотря на это, одному из них удалось переслать в барак записку:
«Анджея, моего друга, поймали, был задержан у последнего поста. Скажите Кристе. Второму товарищу удалось пройти. Где он сейчас — неизвестно. Анджей убит пятью выстрелами. Тело будет сегодня сожжено».
На платформе свистели поезда. Разрывая записку на мелкие куски, я медленно возвращалась в барак.
Итак, никогда уже больше не будет сияющей улыбки Анджея. Не будет встречи в свободной Польше.
Погиб у самого порога свободы, которую он лелеял в мечтах целых четыре года! Туча черного дыма, опустившаяся на лагерь, поглотила Анджея вместе с миллионами других — сожженных людей.
В течение нескольких дней не видно транспортов. Перерыв.
Под окнами барака группа цыганских детей навалилась на одного малыша. Они заталкивают его в грязь, кричат «лос», «аб», делая при этом грозные лица. Их жертва, вся в грязи, вырывается, брыкается, орет во всю глотку.
Мы в «цыганском лагере». Принимаем новых цугангов, группу цыган из Германии.
Подхожу к детям.
— Что вы делаете?
— Играем.
— Играете? Что же это за игра?
— Это сожжение евреев.
Навсегда запомнилась эта ночь, 1 августа 1944 года. В эту ночь были сожжены все цыгане — те, что остались из Белостокского воеводства, и те, что были согнаны из Германии, и все маленькие цыганята, игравшие в сожжение евреев, и стройные смуглые цыганки, черноокие, гибкие, ловкие.
Все были удушены газом.
Поскольку цыгане были занесены в картотеку и имели свою нумерацию, пришло распоряжение из политического отдела пометить их смерть 1-м августа.
Этот образчик идиотского педантизма вызвал всеобщие насмешки. Кто может поверить, что в один вечер умерло естественной смертью пять тысяч человек? Для кого эта комедия? Ordnung. Священное слово — порядок.
Однако все было слишком явно, надо было выдумать дополнительное «алиби», и оно оказалось еще глупее, еще наглее.
Среди хефтлингов разыскали двадцать врачей, работавших одно время в «цыганском лагере», и заявили им, что они виновны в распространении таинственной заразы среди цыган. По всем признакам это чума. Этих врачей обвинили в том, что они не приняли мер предосторожности, эпидемия могла переброситься на другие участки лагеря, и приговорили к каторжным работам.
И вновь наступает перерыв. Отовсюду мы слышим, что Красная Армия приближается к Варшаве, уже освобождена часть Венгрии, этим и объясняется задержка транспортов из Будапешта. На лицах у всех появилась тень надежды. После нескольких дождливых дней, намного освеживших зловонный лагерный воздух, наступила жара. В глубоких тайниках души пробуждается тоска, дремавшая под оболочкой отупения. И вот уже разгорается огонек мечты, мысли несутся к широким просторам, к быстро текущей реке, к пологим склонам гор. Всего лишь несколько дней тишины, освежающий дождь и радостные известия, — и уже начинает оживать вера в спасение. Теперь уже, наверное, конец сожжению — радуемся мы. Старательно убеждаем друг друга, что уж если при этих темпах сжигания сделали перерыв, значит, им некого сжигать.
Полуголые, оборванные венгерки отправляются транспортом на уборку щебня. Их приводят в зауну в Бжезинках на последнюю санобработку. Они умоляют дать им хотя бы тряпки, чтобы прикрыться. Они отделены от всего лагеря, у них нет возможности что-нибудь «организовать», они ходят, в рубищах, иные и вовсе голые.
Безумным взглядом смотрят они на наши окна. Одни просят застенчиво, со слезами, другие, завистливо, недобро глядя на нас, стоят, почесывая бритые головы. А их изысканное белье отправляют из бараков «Канады» погрустневшим Гретхен.
Знойную тишину августовского дня внезапно потрясает грохот грузовиков с дровами. За грузовиками давно уже не появлявшаяся зондеркоманда тоже с дровами. Мы идем в женский лагерь и видим вдоль всей дороги штабеля дров.
«Это уже, наверно, для нас», — стучит одна мысль в голове у всех.
Язык присыхает к нёбу, ноги слабеют. Кажется, сейчас лопнет череп, выскочит из груди сердце. Тело и душа опять охвачены томящим предчувствием смерти. Мы уже не в состоянии ни думать, ни говорить. Все становится темным, запутанным, теряет смысл. Сквозь учащенную пульсацию крови пробивается только одно: дрова и смерть. Смерть, потому что дрова… Дрова — значит смерть…
В жилой блок входит Марыля и в болезненно-застывшей тишине ожидания читает… стихи. Эти стихи польского поэта-коммуниста Станислава Выгодского брошены к нам через проволоку из мужского ревира…
Везут дрова, везут…
Не понимаю слов. Они сливаются в одну зловещую мелодию. О приближающейся, неминуемой смерти. У Выгодского погибли в крематории жена и дочь, а он там лежит в бараке и пишет стихи, которые, наверное, погибнут вместе с ним и вместе с нами…
Везут дрова, везут..
читает Марыля, и слова эти вторят нашим предчувствиям, нашему страху, бессильному отчаянию.
— Прекрати это! — нервно кричит Чеся. — Вижу, что везут. Сумасшедший! Хотела бы я знать, в газовой камере он тоже будет писать стихи?
— Но, Чеся!.. — пытаюсь я ее успокоить.
— Знаю, знаю, тебе нравится… Я не желаю этого слушать, я хочу жить… На свободе буду читать стихи… а это страшная проза! Когда я буду свободна, прочту о любви, послушаю музыку. Здесь не желаю слушать ни этот аккордеон Болека, ни сентиментальные танго под трубами крематория, ни стихи о дровах, на которых горят люди.
Глава 4
На платформе Варшава!
Ложимся и встаем в напряженном ожидании. Давно уже перестали вспоминать о купанье в море, о прогулках в горы. Ничему этому не бывать. Лучше и не мечтать об этом. Всегда будет вокруг только проволока и это страшное ожидание.
Получила записку от Вацека. На маленьком клочке бумажки он пишет:
«Кристя! 1 августа в Варшаве вспыхнуло восстание.
На Западе союзники движутся в глубь Германии. Красная Армия освобождает Венгрию. Моя милая, чего же еще желать?»
В эту минуту в барак влетает бледная Бася с криком:
— На платформе Варшава!
Что это значит? Мы не верим. Никто не верит. Какая Варшава? Повстанцы? Гражданское население?
В лагерь? За что?
Мы давно освоились с мыслью, что мы преступники.
Отправлены сюда по какому-то делу или подозреваемые…
Но не привезут же сюда все городское население? Быть этого не может! Нет, опять, наверное, венгры.
Бася, у которой мать и сестра в Варшаве, и другие варшавянки все время беспокойно выглядывают на Лагерштрассе, пытаются хоть что-нибудь узнать. Я сержусь на Басю, говорю ей, что стыдно повторять глупые, непроверенные слухи. Надо же хоть немножко соображать. Варшава сражается. Вот Вацек пишет, что 1 августа… Не успели мы услышать о восстании, а варшавяне уже здесь! Может ли это быть? Некоторым кажется, что весь мир будет брошен в Освенцим. Видно, все сошли с ума.
— Идут! — прерывает мои рассуждения Неля.
Выбегаем из барака. Видим, как медленно приближается плотная масса людей. Глядим, не отводя глаз, и ждем. Подходят первые женщины с узлами на спине.
Да, это так. Это Варшава. Можно и не спрашивать. Узнаем варшавян с первого взгляда.
У женщин испуганные глаза.
— Где мы?.. Что это за местность?
— Освенцим.
— Езус Мария! — кричит одна, заламывает руки и плачет. — Меня привезли туда, где умер мой Ясек!..
— Это в самом деле Освенцим? — удивляются другие.
— Из какого квартала? — спрашиваем мы в свою очередь.
— Площадь Нарутовича, Груецкая.
— А что с восстанием?
Машут рукой, не отвечая. Из толпы выходит женщина.
— Вы разве ничего не знаете? Не знаете, что Варшавы больше нет?
Варшавы нет? Что она болтает, глупая, несет всякий вздор! В 1939 году тоже так болтали, а потом что оказалось?
Идут и идут и повторяют, будто сговорившись, одни и те же слова: «Нет больше Варшавы. Остались груды развалин. Варшавы нет!»