Бранко Чопич - Суровая школа (рассказы)
А вот насчет моей несознательности ты лучше батю спроси — он тебе скажет, кто из нас сознательный, а кто несознательный. Кто в дом приволок две пары башмаков, цепь для телеги, топор, веревки да полный ранец всякого добра? Вот так-то, братец! А ты за всю войну и полушки в дом не принес, да еще и забрать норовил, вонючий красный пес.
Знай, если суждено нам встретиться, не миновать побоища, пострашней, чем на Косовом поле.
На том прими добрые пожелания от брата
Драго».
Три месяца спустя:
«Дорогой товарищ и бывший брат Драго!
Из твоего письменного сообщения, которое я основательно проработал, сразу видно, что твоя бандитская сущность проявилась в грабежах. Но имей в виду, пока ты там разные веревки да цепи воруешь, мы сражаемся за освобождение от цепей рабства всех народов Югославии, то есть нашей оккупированной родины. Мы не пачкаем руки грабежами, а отбиваем у неприятеля оружие и другое военное снаряжение, с помощью которого колошматим почем зря кровожадного фашистского зверя.
А насмешки твои относительно уездного начальника совершенно справедливые: у нас и вправду нет никаких уездных начальников, потому что мы по старинке действовать не желаем, а страной управлять будем самолично, своими молодыми силами.
Мог бы я тебе дать ответ и насчет твоих отсталых выражений вроде «вонючего пса». Но хотя ты есть форменный бандит и грабитель, я тебя разными кличками обзывать не собираюсь, поскольку охвачен культурно-массовой работой и больше в своей речи ругательства не употребляю. Я теперь с моими товарищами занимаюсь изучением различных вопросов. Сейчас на повестке дня у нас такие темы, как: «Лучшее будущее нашего народа», «Боевая Дружба и союзники», а также «Религия — опиум для народа».
И еще сообщаю тебе, брат мой Драго, что подошел тебе крайний срок встать в наши ряды, под наше знамя, потому что сербские и черногорские пролетарские бригады приблизились к границам Краины под руководством товарища Тито. Осталась мышиная лазейка шириной в три дуката, и ты поторопись, покуда она и вовсе не захлопнулась.
Зекулю нашу мы приобщили к полезной деятельности: посылаем ее молоко раненым товарищам. Да простит меня бог, а только грешно называть нашу корову домашним животным, потому что ты объективно гораздо больше на скотину похож, чем она, да только не могу я тебе этого сказать из-за нынешнего моего культурного уровня.
Напоследок еще раз призываю тебя под нашу пятиконечную звезду. Бросай свою банду и переходи к нам. Во имя этого шлю тебе наш грозный клич:
Смерть фашизму — свободу народу!
Товарищ Милош Кеча».Спустя неделю после того, как было написано это письмо, четник Драго Кеча попал в плен к партизанам.
В штабе при допросе брата Милош кипятился и то и дело возмущенно краснел. Четника отпустили. Но домой он не пошел, а битых полчаса шептался с братом тут же, во дворе, под ореховым деревом. Потом они вместе отправились в партизанский лагерь.
Штабные отдали мне письма, шутливо заметив при этом:
— Бери, заступничек, раз уж ты за этих братьев так болел. Авось зачтутся тебе твои хлопоты.
Весна, смерть и надежда
Засияет прозрачное радостное утро, улыбнется апрель, словно ребенок, — и затоскует сердце по шалостям пастушечьих лет, прилетят вспугнутые сказки и обновятся разоренные гнезда. Это утро приходит неожиданно, с первыми бутонами примулы, и кажется, будто тебе снова одиннадцать лет и в ранце болтается чистая тетрадка, напоминая про невыученные уроки, в переполненном сердце — базар пестрых бабочек, а в ногах словно муравейник кишит. И невольно замираешь в оцепенении.
Как и в те далекие годы, радостным весенним утром я поднимаюсь тропой, что ведет на пологие холмы, к старому греческому кладбищу. Греки знали, какое место выбрать для вечного упокоения. Отсюда видно, как по широкому раздолью рассыпалась красно-белая мозаика сел; колокольни церквей, словно застывшая стража, торжественно возвышаются над зеленью полей и лесов, а дороги — безлюдные, пустые, — петляя, уходят вдаль, и кажется, словно по ним к тебе идет нежданный-негаданный гость.
И вот я снова на холмах и снова жду своего Чеду.
Весну за весной встречали мы с ним здесь — пасли скот, играли. Так почему бы и теперь, после стольких ушедших лет, мне не подождать Чеду, всегда беззаботного, веселого паренька?! И в это утро я, конечно, найду его здесь.
Едва займется пасмурный, неприветливый день, и я непременно поверю, что, Чеда погиб, погиб холодной весной сорок третьего года на высоких скалах Рамича. Но в это ласковое, прозрачное утро я снова жду Чеду. В такой день над скалами Рамича сияет священная синева и вот ничего проще, как повесить за спину карабин и, сдвинув шапку набекрень, зашагать прямиком через зеленые заросли. В это утро нет места смерти! Слышишь, как весенний ветер шепчет что-то глупое и смешное…
Мне кажется, что в такие дни и старый Люпко, Чедин отец, ощущает нечто подобное. И тогда, притихший, умиротворенный, он заводит со мной разговор о своем сыне.
— Послушный у меня был мальчуган, с пеленок послушный. Не на что пожаловаться, — задумчиво говорит старый крестьянин, и в голосе его не слышно грусти, а на лице, обветренном, грубом, изрезанном сетью морщин, мерцает чуть заметный отсвет весеннего сияния.
Старик не упоминает имени Чеды, не называет его своим сыном. Он говорит — «мой мальчуган». Будто это соседский мальчишка, хотя и очень ему дорогой. Будто он видит Чеду тех дней, когда подбородок у парня был еще гол, а неокрепшая рука не могла удержать винтовку и другие ужасные вещи, которые несут гибель и смерть.
Слушаю я рассказ старика о «моем мальчугане», и передо мной возникает образ Чеды, каким я видел его в последний раз. Привалясь на бок, Чеда лежит на растрескавшейся каменистой земле на скалах чуть повыше Рамича. Усталый, небритый, он прижимает к уху трубку полевого телефона и терпеливо повторяет:
— Алло, алло, «Ласточка», «Ласточка»! Нам отступать? Мы под обстрелом миномета.
Но вот порыв теплого ветра всплеснул крылом и унес мрачные видения войны. И моему внутреннему взору снова является босоногий, неподпоясанный мальчишка, который орет во все горло:
Лес зеленый, ручей узкий,
Вон идет мальчишка русский!
Исподволь завожу разговор со старым крестьянином:
— Послушай, Люпко, давай мы с тобой подадим заявление о гибели Чеды. Вдвоем, без шума. Какую-никакую пенсию тебе выхлопочем. Трудно ведь так-то, одному…
Старик вздрогнул, стал далеким и жестким. Но только на мгновение. Скоро он уже говорил печально и задумчиво:
— Да нет, не буду я. Жалко мне старуху. Она ведь, сиротинка, до сих пор ждет своего мальчугана, надеется. Так неужели поднимется у меня рука подкосить ее на склоне лет? Еще годок-другой — и она…
— Пожалуй, ты прав.
— А как же, а как же… Да и сам я тоже: пока нет у меня бумажки в руках, вроде бы совестно зачислять мальчугана в покойники. Негоже это. Пусть уж будет так, как есть. Все иной раз и у меня надежда появится: а вдруг бредет мой мальчуган по дороге где-то за Милованом, медленно так идет, не торопится, но однажды прекрасным утром дойдет до места. Вернется малыш в свой дом…
Мать Чеды, бодрая, приветливая старушка, сама не сдается и Люпке своему спуску не дает. Стоит только коснуться в разговоре войны или смерти — она уж начеку. Незаметно следит быстрым глазом за стариком и заявляет тоном, не терпящим возражений:
— Я, например, про себя так полагаю — не дай мне бог кому-нибудь смерть прежде времени напророчить. Кто знает, что мой Чеда погиб? Никто! А Миле Баняц сам видел, как Чеда пробирался со скал Рамича к дрварчанам, ну, а потом, наверное, перешел вместе с ними и через Врбас.
Перешел через Врбас! Сказка, которую выдумал легкомысленный Баняц, перед тем как поселиться в Банате. Сказка прижилась, прочно угнездилась в сердце матери, и поди-ка поищи теперь по Воеводине пустомелю Баняца! Попробуй проверь, правда все это или нет! Хорошо, что он убрался вовремя отсюда, бог с ним совсем!
И каждый раз, когда речь заходит про выдумку Баняца, старик доверительно шепчет мне:
— Слыхал? Говорил я тебе — ждет она мальчугана, надеется. Ну не грешно ли мне после всего этого свидетелей для смертного уведомления искать? Не стану я этого делать! Лучше сухой коркой питаться буду!
Чуть только рассветет, бодрый голос Чединой матери уже слышится далеко. Но однажды, проснувшись поутру, я напрасно прислушивался. Через полуоткрытое окно ничего не было слышно. Я вышел во двор — тишина. Глухое, хмурое утро окутало меня, и мой двор показался мне чужим. Как странно! Неужели один только родной, приветливый голос во власти так изменить все вокруг?